Страница 78 из 167
Знал он это, я думаю, от кого-то на перегонке. Но спорить было нечем, и Заболотному он то же самое доложил слово в слово.
Десятого Гуреев записал вечером, с оговоркой, что подтверждения с земли пока нет и что за такое место, над самой дорогой, подтверждения приходят через раз.
Ужинать я в тот вечер не пошёл.
Это заметила Клава — она в тот день промывала пушки бензином, в сарае, работая насухо, с обмотанными бинтом пальцами. Я зашёл забрать ленты и постоял у неё минут пять, потому что у входа было теплее, чем на улице.
— Ты, Меченый, бледный какой-то.
— Замёрз.
— А в ноябре-то не мёрз.
Я развёл себе кружку по своей давней памяти: щепоть соли, две — сахару, кипяток.
Соль пришлось выпрашивать у Спиридоныча, сахар — свой, из пайка. Гаврилов смотрел, как я это мешаю, с открытым недоумением.
— Это зачем?
— Чтоб вода в тебе держалась, а не сквозь тебя шла.
— Вода — она вода и есть.
— Дома так делали, когда температурит кто-нибудь. Вроде помогает.
Подробности я объяснять не стал. Пахомыч, оказавшийся тут же с дратвой и очередным сапогом, немедленно сообщил, что в тридцать восьмом на автобазе шофёры в жару пили именно так, с солью, и что первым до этого додумался он, а до него все хлебали пустую и валились с ног. Гаврилов поверил ему сразу и попросил повторить пропорцию.
Ночь прошла плохо.
Я лежал на печи, которую хозяйка натопила до того, что от стены шёл жар, а мне было холодно. Коза скребла за перегородкой. Часа в три я вышел на двор, постоял немного и вернулся, стуча зубами.
Пятнадцатого нас подняли по тревоге в десять сорок.
С поста передали группу на площадку — восемь «лаптёжников» с прикрытием, шли прямо на нас, на двух тысячах. Дежурили в тот час мы с Барабашем и пара Петра, и взлетали мы вчетвером с ходу, из-за плетней, поднимая снежные хвосты.
Я это помню кусками.
Помню, что набор дался тяжело: в глазах на перегрузке темнело раньше, чем обычно, и приходилось кряхтеть на выходе, выдавливая из себя воздух. Помню, что «лаптёжники» уже перестраивались в круг над балкой, и что Пётр пошёл на них сверху и разорвал этот круг с первого же захода, и что мне досталось прикрытие.
Мессер я поймал в кольцо трижды и трижды промазал.
Первый раз — с семисот, и это было просто глупо. Второй — с трёхсот, и я вложил в него полсекунды, и трасса ушла выше, потому что я тянул ручку неровно. Третий раз он был так близко, что я видел цифры на борту, и я опять взял высоко.
Левый глаз к тому моменту тёк не переставая, и кольцо в прицеле у меня двоилось.
— Сокол, справа сзади, уходи! — Барабаш, звонко и на самой высокой ноте.
Я ушёл. Не туда, куда надо: свалился вправо и вниз, вместо того чтобы идти навстречу, и подставил ему весь хвост, и он сзади открыл огонь.
Очередь он положить успел: по левой плоскости и по стабилизатору, и одна вошла в фюзеляж за кабиной.
Барабаш снял его в ту же секунду.
Он зашёл сверху, с превышением, коротко и точно, метров со ста пятидесяти, и тот сначала пустил белое, потом чёрное, свалился на крыло и пошёл к земле. Первый его сбитый, восемнадцатый день в полку.
Домой я шёл на автомате.
Заход построил широкий, выпустил шасси и сел, и уже на пробеге меня повело в сторону, и я поймал машину ногой в последний момент. Зарулил. Заглушился. Открыл фонарь и остался сидеть.
— Командир. — Кондрат стоял на плоскости. — Эй, командир, вылезай. Ты чего там?
Вылез я через минуту, оперся о борт, и меня повело.
Дальше вели под руки, а я объяснял, что дойду сам, и, кажется, был при этом убедителен. Термометр показал тридцать девять и четыре.
Полковой врач приехал к вечеру, на санях, с основной точки.
Он был пожилой, в очках и слушал меня долго, поворачивая то к себе, то от себя. Положил мне ладони на спину, велел говорить «тридцать три» и переставлял руки то выше, то ниже, справа и слева, и я говорил и сбивался на счёт. Потом выстукивал пальцем по пальцу и морщился на каждый третий стук. Трубку достал последней..
— Крупозное. Справа, нижняя доля. — Он сложил трубку и сунул в сумку. — Догрелись в кабине?
— Третье утро в кабине с семи.
— Ну вот и оно, — сказал он и стал писать направление.
Лечили меня банками, горчичниками и сульфидином.
Банки ставила Клава, потому что санинструктор ушёл с полуторкой на станцию, а руки у неё были самые твёрдые из всех, кто оказался под рукой. Банки она прокаливала на фитиле, ставила ровными рядами и считала вслух до десяти.
Сульфидин мне дали в порошке, по грамму, и запивать велели содой.
Я лежал и думал, что в моё время это лечится курсом на неделю и что название таблеток я не вспомню. Мать в таких случаях доставала из шкафчика коробку, выщёлкивала из блистера и совала мне в руку, я глотал, не глядя, и шёл отлеживаться.
Шестнадцатого температура пошла вверх и держалась двое суток.
Про это время я знаю мало и всё с чужих слов. Мне потом пересказывали по кусочкам, и каждый своё.
Сам я помню жар, и он остался у меня в памяти как помещение, в котором я прожил двое суток.
Помню низкий потолок, по которому ходили тени от коптилки, и что потолок то опускался, то уходил вверх. Помню, что где-то за стенкой Ванька Лукин растянул гармонь — первый раз, кажется, за декабрь — и вёл что-то морское, длинное, и звук в жару плыл и растягивался, будто пластинку крутили не с той скоростью.
А ещё мне мерещилось метро.
Не вокзал, не поезд — именно эскалатор, бесконечный, с тёплым сквозняком снизу, и я на нём ехал вверх, и никак не мог доехать, и очень надо было успеть.
Что я говорил вслух, мне рассказали по-разному.
Кондрат сидел со мной первую ночь, потому что машина всё равно стояла в ремонте, а он с ней всё сделал ещё засветло.
— Ты, командир, звал кого-то. Арсения какого-то. Раз десять.
— Друг. С училища.
— Живой?
— Нет.
Он покивал и больше не спрашивал.
Клава, сменившая его под утро, была любопытнее.
— Ты про телефон говорил, — она выжимала полотенце в тазу и клала мне на лоб. — Чтоб тебе телефон дали. И номер выкликал, длинный, я половину не запомнила.
— Домой хотел позвонить.
— Ага. Отсюда. — Она перевернула полотенце другой стороной. — У нас сосед в тифу с отцом покойным беседовал двое суток, всё про сено, где сено брать. Ты не первый.
Гуреев зашёл на второй день с бумагами под мышкой.