Страница 36 из 167
Глава 12
Воронов не унимался.
За те дни, что я снова летал, он будто взял себе за работу попадаться мне навстречу. Не грубо, вскользь, походя. У столовой, на стоянке, у КП — где ни столкнёмся, непременно ввернёт, и не разберёшь, хвалит или подкалывает.
— А, самородок. Как оно, парой-то? Не растеряли друг дружку?
Я отвечал коротко, а чаще не отвечал вовсе. Ему требовалось, чтоб я завёлся: заведусь — значит, задел. Молчание донимало его хуже брани, это видно было по тому, как он не дожидался и отходил, бросив напоследок что покрепче.
Счёт свой он вёл вслух. За неделю при мне дошёл до десяти, и всякий сбитый выходил у него дерзкий, красивый, будто из книжки. Захарыч, у которого Воронов ходил в звене вторым, помалкивал и хмыкнул один только раз, когда тот в третий заход рассказывал, как снял «худого» с переворота.
— Снял-то снял. Одного. А расписываешь на троих.
Воронов и ухом не повёл. Ему что один, что три — важно было, как рассказывается.
Утро выпало нелётное. Небо сползло на самые тополя, сеяло мелкое и въедливое, и Кондрат загнал меня в кабину со свечой и тряпкой — сушить, что отсырело.
— Фонарь потеет, — пожаловался я, вылезая. — Со вчерашнего. Дышишь — и белым идёт по стеклу.
— А ты не дыши.
— Дельный совет.
Кондрат криво ухмыльнулся и полез было за ветошью, а я вспомнил и попросил у него мыло. Увы, не жидкое, какого не было, а обмылок хозяйственного, что старшина выдавал на брата раз в месяц с таким лицом, будто отрывал от сердца.
Обмылок нашёлся у Клавы, у оружейников. Я натёр им плекс изнутр, предварительно подышав на него, а потом растёр тряпицей до полной прозрачности, чтоб ни развода не осталось.
— Испортишь, — сказала Клава с сомнением, наблюдая с крыла.
— Не испорчу. Мыло плёнкой ляжет, тонкой. Вода на нём в каплю не собирается, растекается — и всё, видно.
— Ишь ты. А почём знаешь?
Знал я это оттого, что у нас так делали с маской, а до нас так делали ещё бог знает сколько лет, и объяснить это было решительно невозможно.
— Дед показывал.
— Дед у тебя, гляжу, головастый, — Клава сунула обмылок в карман комбинезона, и обратно я его не получил. — Слышь, Меченый. Ты старшине скажи, что тебе на протирку надо. Он мне третью неделю ветоши не даёт, злыдень, а тебе даст, ты у нас герой.
К обеду распогодилось, но не настолько, чтоб лететь. Мы сидели у капонира на чехлах и ждали.
Кузьмин достал из планшета карточку, поглядел на неё и передал мне, не говоря ничего. Карточка была мятая по углам, с белым заломом наискось. Девочка лет трёх, стриженная под горшок, сидела на табурете и держалась за него обеими руками, как за штурвал.
— Ленка, — Кузьмин забрал карточку и упрятал обратно. — В Барнауле они. Жена на заводе, а Ленку в ясли берут через день, потому что мест нет. Через день! Как хочешь, так и вертись.
— Дождутся.
— Дождутся, — согласился он и надолго замолчал, глядя, как Кондрат гоняет ветошью по капоту.
А потом ни с того ни с сего рассказал, что у них в Барнауле сосед держал козу с одним рогом, второй та обломала о забор, и коза эта ходила по всей улице, и всякий, кто её видел, считал долгом сообщить об этом соседу. Чем дело кончилось, Кузьмин не помнил.
Про письма мне донёс Ерёма — тем же вечером, шёпотом, будто государственную тайну.
— А Воронов-то наш каждый вечер строчит. Через день на почту. Я видал, он у Гуреева бумагу выпрашивал, а тот ему — нету, мол, где я тебе возьму. Так он свою купил у кого-то, за махорку.
— Ну и пусть строчит.
— Так ведь не говорит кому! — Ерёму это возмущало до глубины души. — Я спросил при всех, а он: «Есть, говорит, кому писать, не то что некоторым». А фамилии не сказал. Что за секрет такой, а?
— Может, и никакого.
— Не, тут секрет, — Ерёма был твёрд. — У меня Валя, у Кузьмина Ленка с женой, у Лукина мать, все знают. А он в тайну играет.
Вылет нам дали на третий день.
Батя расставил на постановке коротко, мелом по своему разграфлённому листу. Работали не по переправе — по дороге. Немец гнал колонну от Малиновского на восток, и горбатым велено было её прижать, а нам горбатых довести, покараулить и привести обратно.
— Голубь с Соколом — справа, впритык. Кузьмин с Ерёмой — слева. — Мел пошёл выше. — Захарыч, ты звеном — верхом. Стеречь солнце. Оттуда полезут, коли полезут. Ваше дело — не пустить. В драку не рвитесь, покуда горбатые целы. Прикрыли — вот и вся ваша слава на нынче.
— Уяснили, — отозвался Захарыч за себя, за Воронова и за Тищенко.
Воронов сидел с краю, покачивал ногой и глядел в окошко. На «в драку не рвитесь» усмехнулся под нос.
Взлетели, собрались, легли на курс. Горбатые внизу шли тяжело, гружёные, жались к складкам земли, и мы с Голубём висели справа от них, ниткой за иголкой. Кузьмин с Ерёмой слева. Выше и сзади, у самого солнца, — трое Захарыча.
Погода стояла та самая, промытая после дождя, с высоким синим небом и злым слепящим солнцем аккурат с той стороны, откуда немцу и заходить. Я косился туда, щурясь, и всё думал одно: вот оттуда.
Дорогу нашли по пыли. Она стояла над колонной длинным рыжим хвостом, и хвост этот было видно раньше самой дороги. Горбатые довернули, снизились ещё, растянулись в цепочку и пошли вдоль, один за другим, кладя эрэсы и пушечные очереди в самую гущу. Внизу вспухало, разлеталось, кувыркалось. Что-то загорелось сразу и сильно, чадя чёрным, и колонна поползла в стороны, в поле, в балку, кто куда.
Оттуда же, снизу, потянулись первые дымные строчки, тонкие и злые. Малокалиберка. Одна прошла рядом, я отжал машину и ушёл вбок, и было это неприятнее, чем на большой высоте, потому что земля близко и деваться некуда.
Горбатые развернулись на второй заход.
И тут они полезли.
Я их не увидел — услышал. Захарыч сорвал эфир, коротко:
— Сверху! Четвёрка из солнца! Держу!
Наверху завязалось. Я туда не смотрел, мне было своё беречь, но краем уха ловил: там дерутся, там наши встретили. А потом двое «худых» просочились вниз и пошли на горбатых — один на ведущего, другой левее, туда, где ходили Кузьмин с Ерёмой.
— Правого беру! — рявкнул Голубь и завалился на крыло. — Держи сектор!
Я держал ровно столько, сколько понадобилось, чтоб увидеть, что делается слева.
А слева делалось скверно. Кузьмин крутился со своим, отжимая, вязал его — и не видел ничего, кроме него. А второй «худой» уже пристроился Ерёме в хвост, и Ерёма голосил в эфир тонко и рвано:
— В хвосте! У меня в хвосте! Кузьмин, где ты?!