Страница 34 из 167
Лукин, услыхав своё имя, подтянулся с гармонью и сел с краю. «Землянку» вести не стал — светло ещё, — повёл что-то тихое, без слов, для рук. Пальцы у него после ремонта были в масле по самые костяшки, и мехи он трогал осторожно, чтоб не запачкать.
Про новенького мне рассказал Кузьмин.
Он подсел позже, когда стемнело, кинул на землю чехол, лёг, закинув руки за голову.
— К нам пополнение, слыхал? Лётчик перевёлся, из-под Воронежа. В третье звено, к Захарычу.
— Что за лётчик?
— Воронов фамилия. Пётр. — Кузьмин зевнул во весь рот. — Молодой, а языкастый — страсть. Полдня всего у нас, а уж со всеми переговорил, всех обошёл, всем себя показал. Летал, говорит, славно. Сбитых имеет. Может, врёт, может, и нет.
Меня будто под ложечку ткнули.
Я лежал, глядел в звёзды и ждал, пока отпустит. Дурь, конечно. Вороновых по стране — что Ивановых: в каждой области по деревне, а в деревне полсотни. И Петров столько же, каждый третий Петро. Совпало — и совпало.
А мой в сорок втором ещё сапоги в училище топтал.
Это я знал твёрдо, потому что слышал сто раз. Отец на каждое девятое мая поднимался с рюмкой и говорил одно и то же, слово в слово, будто по бумажке: три года прадед провоевал, с сорок третьего, и Кубань, и Кубань, и опять Кубань. Про Кубань в семье помнили все — даже я, который старался не запоминать. И машина у него была не эта: «яки», отец говорил, «яки». А тут Дон, станица, «лагг». Время не то, и место не то. И род не тот: наши по той линии тамбовские, из-под Моршанска, а этот воронежский.
Спрашивать было не о чем и не у кого. Полезешь с расспросами — сам себя и объясняй потом, откуда интерес.
— Спишь, что ль? — Кузьмин повернул голову.
— Слушаю.
— Он тебя уже поминал, между прочим. Слыхал про самородка, который «раму» снял и с изрезанной мордой летает. Интересовался. — Кузьмин усмехнулся в темноте. — Языком поводил: поглядим, мол, на вашего героя. Так что готовься, тебя тут расписали.
Готовься. Я и не думал готовиться: мало ли новеньких, приходят, притираются, живут.
Жил он не рядом: третье звено стояло на дальнем конце станицы, за колодцем. В тот день я его так и не увидел, только услышал, чужими устами. К ночи забыл.
Наутро лётной погоды не дали: небо затянуло низко, сеялась морось. В такие дни работы больше, чем в лётные — чехлы, стоянки, ровики, дрова.
Дрова мы с Ерёмой пилили за хатами, у плетня. Пила досталась тупая и вязла в сыром тополе на каждом третьем движении.
— Тяни на себя, не дави! — сипел Ерёма. — Ты давишь, а надо тянуть!
— Я тяну.
— Ты давишь!
Мы пилили и переругивались. За две недели руки сдали крепко: к третьему чурбаку в плечах жгло, ладони налились. Ерёма был свеж как огурец и болтал без умолку — про соседа, который держал пчёл, трижды разорялся, а на четвёртый раз собрал столько мёду, что девать было некуда; про то, что после войны выучится на инженера, руки у него не для войны, а для машин — и тут же добавлял, что летать, конечно, тоже дело.
Сапоги у него к обеду промокли насквозь, и он сунулся сушить их к печке вплотную, как все делают.
— Отставь. — Я оттащил их за голенища. — Покоробит кожу, потом ногу собьёшь.
— А как? Не в мокрых же.
— Прокали на сковородке зерна и засыпь внутрь. Или песку сухого, коли зерна жалко. Изнутри вытянет и не сожжёт.
Зерна он не выпросил, а песок нашёл и к вечеру ходил в сухих, рассказывая всем, что это он придумал.
После обеда Гуреев собрал нас на политинформацию. Он развернул сводку и читал ровно, без нажима, как читал всегда: в районе Сталинграда наши войска вели упорные бои с противником, отбито столько-то атак, подбито столько-то танков. За окном сеяло, кто-то в дальнем углу чинил перчатку.
Про Сталинград я знал больше всех в этой хате и не мог сказать ни слова. Сколько продлится и чем кончится — знал. А какой ценой — нет. Даты помнил, цену не помнил. В учебнике цены не печатают.
Потом раздавали почту. Мне ничего не было. Ерёме — сразу два письма, и он их отложил, чтоб читать после, в одиночку, и весь день ходил с оттопыренным карманом.
Столкнулись мы с Вороновым на разборе. На третий день.
День выпал лётный, полк ходил дважды, и вечером Батя собрал в большой хате всех, кто летал. Меня он в дело ещё не пускал, велел пооблётываться, но на разбор ходили все, и летавшие, и нет: наука шла в народ, так было заведено.
Набилось тесно: расселись по лавкам, кто на полу, кто привалился к стене. Батя встал у стола с разграфлённым листом, мел в руке. Рядом курил Голубь. Я примостился с краю, у окошка.
Воронова я разглядел сразу. Не потому, что искал — сам в глаза лез. Сидел он не с краю, как новенькому впору, а в середине, вольно, нога на ногу, и оглядывал хату так, будто это все прочие тут без году неделя. Молодой, ладный, гимнастёрка в рюмочку, чуб из-под сдвинутой пилотки. Пока Батя раскладывал бумаги, он досказывал соседям начатое:
— …я его на перевороте и взял. Он вниз — и я вниз, он в сторону — а я его уже веду. Метров двести, не больше. Дал по кабине. Он и клюнул. Вот так это было.
Кто-то хмыкнул одобрительно, кто-то промолчал. Воронов откинулся к стене и пощёлкал костяшками — по одной, начиная с большого.
Он поймал мой взгляд и своего не отвёл. Прошёлся по рубцу сверху вниз и приподнял бровь.
Я отвернулся к окну. По стеклу ползла поздняя муха.
Батя начал. Прошёлся по вылету: кто где стоял, кто кого прикрывал, где чуть не влипли. В первом вылете одно звено рассыпалось в свалке, и Захарыча чуть не сняли, пока он один вертелся, потеряв обоих своих. Сам Захарыч сидел у печки, держал на весу обожжённую утром руку и помалкивал.
— Вот тут и разберём. — Батя ткнул мелом в лист. — Отчего рассыпались. Звено — три машины. Ведущий бьёт, двое стерегут. А как закрутило — двое ведущего потеряли, и он один. Отчего так?
— Тесно втроём в карусели, — подал голос Кузьмин. — Ведущий вертанул, ведомые не поспели. Разнесло.
— Разнесло. А дальше?
Кузьмин повёл плечом.
И тут встрял Воронов.
— А оттого, товарищ капитан, что летать разучились. — Звонко, весело, будто само собой. — Строй держать крепче надо. Звено — сила, три ствола против одного. У нас там звеном ходили — и порядок. Кто вывалился, тот и виноват, того и учить.
В углу перестали шить перчатку. Захарыч повернул голову.
Батя пожевал ус.
— Звеном, говоришь. Три ствола. — Он потёр мел о ладонь. — А чего ж у Захарыча три ствола нынче в один рассыпались?