Страница 27 из 167
Мы прорвались к бомбёрам понизу. Голубь довернул на крайнего «лаптёжника», того, что выходил из пике, задрав нос, тяжёлого, с пустыми уже держателями. Самый удобный миг — на выходе он медленный, тянет вверх, брюхо голое. Стрелок у «лаптёжника» сзади на турели огрызнулся, красные шарики поплыли к нам, обманчиво лениво, вспарывая воздух у крыла. Голубь не свернул. Довёл, дал короткую — по кабине, по мотору. «Лаптёжник» клюнул, пустил дым, свалился на крыло и пошёл к земле, разматывая копоть. Один.
— Хорош! — крикнул я. — Второго бери!
Мы полезли к следующему. И тут строй наш лопнул.
«Худых» было слишком много. Они лезли и лезли — не за нами гонялись, а прикрывали своих бомбёров, оттирали нас, вклинивались между нами и «лаптёжниками», как собаки между волком и отарой. Кузьмина с Ерёмой снесло куда-то влево, я видел краем глаза их пару в свалке, две наши машины и три чужих вокруг. Захарыч орал в эфире, что его зажали двое, что не удержит. Батя рубил короткими командами, но команды тонули: эфир забился, все кричали разом, поверх треск и вой, немец ещё и глушил. В наушниках стояла каша из русского мата, чужой речи, писка и хрипа.
Мы с Голубём отбились от одной пары, ушли вверх, добрали высоту — и снова вниз, к бомбёрам, доканчивать заход. И вот тут, на этом развороте, я на секунду потерял Голубя.
Одну секунду. Отвернул голову — глянуть вправо, откуда тянулся ко мне «худой», — рванул вбок, ушёл от трассы, вернул взгляд вперёд, а Голубя нет. Был — и нет. Небо чужое, пустое, в дыму.
— Голубь! — крикнул я в маску. — Где ты?
Эфир хрипел. Я крутил головой, выискивал его серую спину среди чужих — и нашёл. Ниже. Метров на триста ниже, слева. Он гнался за «лаптёжником», добивал подранка, шёл в азарте к земле.
А сверху, из мути, на него валился «худой». Этого я приметил ещё раньше, в самом начале: нос жёлтый, а на борту, где у прочих кресты, размалёван пиковый туз, чёрный, с закорючками. Ходил он в одиночку выше всех, по-охотничьи — свалится, ударит и опять наверх, к солнцу. Сейчас он шёл на Голубя сзади-сверху, оттуда, откуда у одноместного нет ни глаз, ни брони, и шёл спокойно, как на стрельбище. Как я сам когда-то на «раму».
Голубь его не видел. Он добивал своего «лаптёжника» и глядел только вперёд.
Думать было некогда, руки двинули ручку сами. Я свалил машину вниз и вбок, наперерез, перегрузка вдавила в кресло — и тут же стало ясно, что не достаю: туз был ближе к Голубю, чем я к тузу, и успевал первым.
Прадед это самое и бубнил: жить, мол, захочешь — так вывернешься. Я под тот разговор ковырял дырку в обивке кресла и думал про своё.
Вывернул машину так, как не выворачивал никогда — почти на месте, через крыло, теряя скорость, теряя всё, лишь бы ствол смотрел туда, куда надо. ЛаГГ застонал, задрожал на срыве, повис на винте. И на этом излёте, на последней доле секунды, я поймал жёлтый нос в перекрестье и вдавил гашетку.
Одну очередь. Не поливая — как учил Кондрат.
Трасса легла ему по мотору, по кабине, наискось. «Худого» повело, из-под капота плеснуло — сперва белым паром, потом чёрным. Пиковый туз клюнул носом, отвалил от Голубя вбок и потянул вниз, к реке, дымя густо, но без огня. До своих ему было не дотянуть, а куда он сядет на нашем берегу и сядет ли вообще, я в ту минуту не думал.
Голубь дёрнул машину вбок, ушёл с того места, где через миг сидел бы туз.
— Кто?! — заорал он в эфир.
— Я. За тобой сидел один. Уже нет.
Сверху свалились «яки» — те самые, с соседнего. Четвёрка, свежая, злая, с полными баками, и голос в эфире пошёл чужой, с незнакомыми позывными. Они врубились в свалку и оттянули на себя «худых», и в небе разом стало просторнее. Немцы заозирались, задёргались: арифметика у них переменилась.
И тут меня самого чуть не сняли.
Пока я выворачивал за тузом, пока висел на винте без скорости, открылся весь. Голый, медленный, беспомощный. Сзади-снизу ко мне подходил другой «худой», я его не видел, почувствовал — тенью, холодком между лопаток. Обернуться не успевал.
— Сокол, вверх! — Это Кузьмин. — Ныряю!
Кузьмин свалился откуда-то сбоку, полоснул очередью — не попал, отпугнул. «Худой» за моей спиной вздрогнул, бросил меня, шарахнулся от Кузьмина в сторону. Я рванул вверх, набрал скорость, вернул себе небо. Живой.
— Спасибо, — выдохнул.
— Сочтёмся, — буркнул Кузьмин. — Ерёму видал? Потерял я его.
Ерёму я не видал.
Бой ещё катился, тяжёлый, вязкий. Но «лаптёжники», потеряв двоих, задёргались. Ведущий у них качнул крыльями — уходим. Бомбить прицельно им не дали, часть груза они высыпали куда попало, в поле, и теперь тянули за реку, огрызаясь турелями. «Худые» повисели ещё минуту, прикрыли отход и тоже отвалили. У них тоже была горючка на исходе и свой аэродром за спиной.
Переправа стояла. Дымила у берега воронками, но стояла.
Мы собирались над рекой. Я считал наших — привычка. Раз, два, три… Ерёмы не было.
— Ерёму кто видел? — крикнул я.
Молчание в эфире. Долгое, нехорошее.
— Внизу он, — отозвался вдруг Захарыч. Голос сел. — Дымит. К нашему берегу тянет.
Я нашёл его. Далеко под нами, у самой земли, шла машина — низко, неровно, за ней тянулся сизый хвост. Тянула к своим, на этот берег. Не падала. Пока не падала.
Мы проводили. Спустились, встали над ним прикрытием — мало ли кто добить полезет — и вели, пока он не плюхнулся с убранными ногами в поле за первой линией, не пропахал брюхом борозду и не встал, задрав хвост. Из кабины выбралась фигурка. Махнула нам. Живой.
Я выдохнул так, что запотел фонарь.
Уже в капонире подбежал Кондрат.
— Цела ласточка?
— Цела.
Он не спросил про немцев, не хмыкнул. Молча полез искать пробоины, нашёл ту, лобовую, в плоскости, поковырял пальцем.
— На ладонь бы правее — и по кабине. Везучий ты.
Голубь подрулил следом, вылез, стянул шлемофон. Волосы мокрые, лицо серое. Пошёл на меня. Я подобрался.
Он подошёл. Помолчал.
— Того, с тузом, видел? — спросил, глядя в сторону.
— Видел. Оттого и полез.
— Он меня уже держал. — Голубь затянулся. — Я его не видел. Секунда — и всё. Ты откуда взялся?
— Сверху. Успел.
— Успел. — Он повернулся, глянул прямо. Помолчал. — Сочтёмся, Сокол.
И отошёл. Ни спасибо, ни руки.