Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 167

— Не достал же.

— «Не достал», — передразнил он, но глаза у него смеялись.

По эфиру уже прошло. На КП, когда я шёл докладывать, оборачивались, кто-то кивнул уважительно. Ерёма подлетел, глаза круглые:

— «Раму»?! Сам?! Сокол, я ж говорил — самородок! — Он суетился так, будто «раму» свалил лично. — Слышь, а расскажешь, как снизу заходил? Мне бы тоже…

— Расскажу. Вечером.

Батя встретил у хаты. Не обнимал, не хвалил в голос — не та повадка. Оглядел нас с Голубём, пожевал ус.

— Значит, из облаков, — сказал он мне. — Ударить и уйти. — И, помолчав: — Складно вышло, лейтенант. По-твоему вышло. — Он повернулся к Голубю. — Обоих в наградной впишу. И «раму», и что вернулись, головы не сложив. Свободны.

Вечером было не как после горбатых.

После горбатых пили, не чокаясь, и молчали. А тут старшина выставил сто грамм, и первую в этот раз подняли за «раму», за то, что сорвали налёт, что чья-то батарея нынче не получила наводки. Лукин растянул гармонь и повёл не «Землянку», вечернюю, тихую, а что-то веселое ритмичное. Ерёма хлопал в ладоши не в такт, пока парень из нашего звена пустился в пляс.

Я сидел с краю и смотрел. Среди них я — не пришелец, не гость, что пережидает чужую жизнь до пробуждения. Свой. Сегодняшний сбитый это как-то утвердил: я здесь, делаю дело, и делаю его хорошо.

Достал гребёнку, снял последнюю кромку, обточил зубья ровнее, протёр о рукав. Вышла кривоватая, зубастая, желтоватая — своя. Я вертел её в пальцах и думал: сегодня прибавилось. Ещё одна двухвостая не долетит до своих, не наведёт, не выпишет чью-то смерть.

Кондрат подсел, задымил.

— Гляжу, доделал, — кивнул он на гребёнку. — Криво, но справно. Первая всегда такая.

— Своя.

— То-то и оно, что своя. — Он затянулся. — Ты, командир, не зазнавайся с одной «рамы». Голубь тебе подранка на блюде поднёс, а ты добил. Вдвоём брали.

— Знаю. Вдвоём.

— То-то. — Он помолчал, глянул искоса, уже без строгости. — А снизу зашёл верно.

Попозже пришёл политрук — молодой, в очках, с газетой. Собрал, кого нашёл, у капонира, зачитал сводку Совинформбюро: где отошли, где держатся, что на юге тяжело. Слушали молча, курили. Сводки в эти дни были невесёлые, лета сорок второго не подсластишь. И я, зная наперёд, какой будет осень там, у большой реки на востоке, слушал с тяжестью на душе. Потом политрук помягчел, отложил сводку, сказал уже от себя — что вот, мол, сегодня пара наших сняла корректировщика, сорвала гаду глаза, и это тоже победа, пусть маленькая, из таких маленьких большая и складывается. Покосился на меня, я отвёл взгляд.

— Землю нашу бережём, — сказал он, сворачивая газету. — Каждую пядь. Каждый сбитый над ней — за неё.

Ушёл. Ерёма долго ещё выпрашивал у меня — расскажи да расскажи, как снизу заходил, под каким углом, как стрелок повёлся. Я начертил ему прутиком по пыли, как Голубь мне когда-то: вот «рама», вот её мёртвая зона под брюхом, вот сюда ныряешь. Ерёма кивал, шевелил губами, запоминал.

Гармонь тянула плясовую. За окном синело к ночи, чисто, промыто — облачность к вечеру сдуло, завтра, похоже, будет лётный день. Ерёма опять выпрашивал у Лукина гармонь — попробовать, и Лукин не давал, смеялся, отводил меха. Голубь курил в стороне на ящике, глядел в темнеющее поле, и на губах у него, я заметил, тоже держалась усмешка — довольная, охотничья.

Я сунул гребёнку в карман. Завтра опять с рассветом. Может, опять поведём горбатых, а может, снова уйдём вдвоём на вольный поиск, из-под облака, ударить и назад.