Страница 20 из 167
Глава 7
Поле за ночь подсохло, и с рассветом нас погнали.
Батя стоял у стола с разграфлённым листом, водил мелом. Не по нам чертил — по чужим машинам. Восемь горбатых силуэтов в ряд, стрелка от них через реку, к жирному пятну на том берегу.
— Штурмовики идут утюжить колонну за Доном, — сказал он, не оборачиваясь. — Восьмёрка «илов». Наше дело — довести их туда, постеречь, пока работают, и привести обратно. Понятно ставлю?
— Понятно, — за всех отозвался Кузьмин.
— Ни черта не понятно. — Батя обвёл нас глазами. — «Ил» на выходе из атаки — как баба на сносях. Тяжёлый, тихий, брюхо голое, стрелка сзади нету. «Худой» его в хвост берёт с десяти метров, в упор, и всё. Одна очередь. Ваше дело — не дать. Верх стеречь, солнце стеречь. Сами в драку не лезьте, если горбатый цел. Ваша награда сегодня — привести домой восемь. Не семь. Восемь.
Он положил мел, отряхнул пальцы.
— Голубь ведёт группу. Шесть машин, три пары. На выход через сорок минут.
Разошлись. Я пошёл к своей.
Кондрат уже закончил — стоял на крыле, вытирал ветошью руки, глядел сверху вниз, как хозяйка на выставленный пирог.
— Заправлена под пробку, — сказал он. — Ленты набил. Радиатор не рви, командир, я тебе один раз сказал.
— Не порву.
— Смотри мне. — Он спрыгнул, крякнул. По-стариковски держался за поясницу, хотя старым не был — так, за сорок. — Горбатых поведёте?
— Их.
Он помолчал. Достал кисет, свернул, прикурил и задумался о своём.
— Тяжёлая работа, — сказал, наконец. — Хуже нет. За себя дерёшься — сам себе хозяин. А тут за чужую спину отвечаешь, а спина эта тихоходная, вниз глядит, тебя не видит. — Он сплюнул табачную крошку. — Ну, бог даст.
Пока я стоял у машины, через поле протарахтела штурмовая полуторка — из соседнего полка приехали двое, договориться о встрече в воздухе, свериться по времени и высоте. Один остался у КП с Батей, второй, помоложе, подошёл к нам, к истребителям, покурить перед делом. Высокий, худой, с обгорелыми на солнце ушами, в замасленном комбинезоне. Протянул кисет по кругу.
— Вы, значит, нас поведёте? — спросил он, ни к кому и ко всем.
— Мы, — сказал Кузьмин.
— Ну, ведите хорошо. — Он усмехнулся, но глаза не смеялись. — Мы вниз глядим, нам вверх глядеть некогда. Вся надежда на вас, маленьких.
Маленькими они звали нас, истребителей за то, что рядом с их тяжёлой тушей ЛаГГ и вправду казался мелким. А мы их звали горбатыми. Так и жили — маленькие и горбатые, одни стерегут, другие пашут.
— Первый раз колонну бить? — спросил Кузьмин.
— Шестой. — Штурмовик затянулся. — С-под Тамбова я. Дома огород, мать, невеста. — Сказал это просто, без надрыва, будто представился. — Долетим — напишу ей. Не долетим — тоже кто-нибудь напишет.
Он затоптал окурок, кивнул нам всем разом и пошёл к полуторке. Обычное лицо. Одно из многих. Я и не запомнил бы его, если б не то, что было потом.
До вылета оставалось минут двадцать пустых. Я знал за собой, пустые минуты перед делом лучше не думать, а гасить. Отошёл за капонир, сел на плащ-палатку и надвинул пилотку на глаза. Кто-то тряхнул за плечо — Ерёма.
— Вставай, Сокол. Выруливают уже.
Он был при параде — шлемофон, планшет, мина решительная и даже гордая.
— Ты куда?
— С Кузьминым иду. — Он сиял. — Батя пустил.
— Ухо-то.
— Да зажило почти. — Он отмахнулся, покраснел, будто я его на вранье поймал. — Слышу нормально.
— Смотри верх, — сказал я. — Не считай трассы, не любуйся. Голову крути.
— Учёный уже. — Он фыркнул. — Сам-то давно летаешь?
Я не ответил. Крыть было нечем — давно ли. С месяц, если по этому телу считать. А по мне — будто всю жизнь и ни дня.
Горбатых мы поймали над своим берегом.
Они шли низко, тяжело, восьмёркой, растянувшись пеленгом. Тупоносые, с этим их горбом за кабиной — оттого и прозвище. Один за другим, в затылок, как утки на болото. Двигатели гудели густо, надсадно, не по-нашему — у нас густо, а у них ещё гуще. Земля под ними бежала близко, рукой достать.
Мы встали над ними навесом. Пара Голубя — я за ним, ниткой за иголкой, — выше и позади. Кузьмин с Ерёмой — с другого краю. Третья пара, Захарыч со своим верхним ярусом стеречь солнце.
Ведущий горбатый качнул крыльями. Голубь качнул в ответ. Ни слова по эфиру — эфир берегли, немец слушал. Просто качнули: вижу тебя, иду с тобой.
Дон блеснул слева, вильнул, ушёл под крыло мутной лентой. За ним — та сторона. Дымы, серые ниточки дорог, скопление у переправы. Туда мы и шли.
Я держался за Голубём и смотрел вниз, на горбатых. Странно было их вести. Не за себя дрожать — за них, за чужих, за восемь тихоходных машин, что ползли под нами и на нас надеялись. Ведущий их шёл спокойно, будто на параде, и я вдруг подумал: он же меня не видит. Он верит, что я тут, наверху. Спиной верит. И вся эта его вера — я и есть.
Прадед про горбатых упоминал отдельно. Как их не берегли поначалу, как посылали без прикрытия, как они горели пачками, а лётчиков-штурмовиков хоронили быстрее, чем истребителей. Я тогда, помню, ковырял вилкой в тарелке и ждал, когда он выдохнется. Теперь вёл эту самую восьмёрку и не помнил, чем у прадеда та байка кончалась. Забыл. Слушал бы иначе — знал бы.
Над целью нас встретили зенитки.
Земля вспухла чёрными кустами — раз, другой, гуще. Разрывы вставали перед горбатыми стеной, дёргали воздух. Снизу к ним тянулись цепочки светлых шариков — эрликоны, малокалиберные, злые — плыли лениво, обманчиво медленно, а у самого крыла вдруг вспарывали воздух с той быстротой, от которой холодеет спина. Один куст расцвёл прямо под ведущим — машину подбросило, качнуло, кусок обшивки сорвало с плоскости и унесло, но она выправилась, поползла дальше. Крепкие, черти. Броня. Горбатый и с дырой в крыле идёт, когда другой давно бы свалился.
Мы шли выше зоны разрывов, но и до нас доставало — раз тряхнуло совсем рядом, машину подкинуло воздушной волной, по фонарю щёлкнуло осколком, оставило белую царапину на стекле. Я невольно вжал голову. Голубь даже не шелохнулся впереди — привык.