Страница 129 из 167
Почту привезли двадцать четвёртого вечером, вместе с бензином. Мне пришло два письма. Одно от матери, второе от Шуры от двадцатого июля. Оно шло тридцать пять дней и разминулось с моей карточкой в пути. Ее я отправил девятнадцатого, в тот же день, как получил из дивизии, и даже написал на обороте, что вот, обещал весной.
Про фабрику она в этот раз писала мало. Люба перешла во второй класс. Мать болела в июне, теперь ничего. А в середине письма, что она выходит замуж.
Его зовут Николай, что меня, признаться, слегка царапнуло. Он вернулся в мае, работает на той же фабрике в наладке. Рука после ранения у него работает плохо, и что дальше служить его не взяли. Расписываться будут в сентябре. И дальше она писала, что рассказала ему про переписку и показала мои письма, и что он сказал ‑ пиши, если человеку это нужно, и мешать не будет.
Я перечитал два раза и ответил коротко. Поздравил. Написал, что наладчик на фабрике ‑ это человек, без которого фабрика встанет, и что рука разработается, если её каждый день заставлять, а не жалеть. Это я знал по себе, потому что сам после ожога в сорок втором разрабатывал пальцы через боль, и все удалось. Дополнил, что карточка идёт им навстречу и чтоб не удивлялись. Про то, что писать больше не надо, я не обмолвился ни словом, и она тоже не написала. Оно и так было понятно.
Конверт я отдал Гурееву, и он сунул его в жестяную коробку. К вечеру дождь кончился, и полк впервые за три недели садился ужинать не в темноте.
Аркаша расположился у ветел, где посуше, и взял гармошку. Он с двадцать второго её не доставал вообще: продул тогда, постучал о ладонь и убрал. А тут заиграл ту самую бодрую мелодию, которую привёз в мае. Я в тот вечер наконец спросил, что это за музыка, и он удивился.
‐ Так это же марш. Из «Весёлых ребят».
‐ А, ну точно.
‐ Дядька мой её на гармошке и играл. Он меня научил, только я тогда половину не вытягивал.
Лукин сидел рядом с самого начала, с гармонью на коленях. Когда Аркаша дошёл до конца и продул инструмент, тот вздохнул, растянул мехи и начал совсем другое ‑ медленное, ритмом похожее на вальс.
Это была «В лесу прифронтовом». К нам её привезли весной, с пополнением, и с тех пор не пели ни разу: вещь была не для гулянки, а другого случая не подворачивалось. Аркаша подхватил не сразу, послушал такт, потом подтянул тонко, поверху, и они пошли вдвоём, Лукин иногда поднимал брови, и этого хватало, чтобы понимать друг друга.
К середине пели уже человек двадцать. Пётр сидел с планшетом на коленях и дописывал Маше, а на полях рисовал ветлу с полуторкой под ней. Маша всё так же была в сортировочном ‑ рапорт ей вернули ещё в мае, и Пётр с тех пор эту тему не поднимал.
Две женщины с хутора, привёзшие на бричке молоко в обмен на соль, простояли всю песню у брички. Та, что помоложе, вытирала глаза углом платка, держа одной рукой вожжи. Когда кончилось, она высморкалась и деловито спросила у Спиридоныча, будет ли он завтра брать творог, потому что, если да, тогда привезёт.
Я сидел на бревне, вытянув правую ногу, потому что бедро с дождя тянуло весь день, и слушал.
За спиной у меня в четырёх километрах стоял хутор, где женщина ищет сына с апреля сорок второго, а старик третий год не топил горн. Через восемьдесят лет от всего этого останется абзац мелким шрифтом в конце параграфа. Подкрадывались неудобные мысли, и я их гнал, потому что назавтра надо было летать, просто делать дело.
Двадцать пятого нас гоняли под Ахтырку четыре раза. Немец там давал серьезный отпор, но как будто из последних сил. Из третьей эскадрильи в тот день не вернулась одна машина. Двадцать шестого мы прошли над тем же местом и не встретили никого, по дорогам на запад шли уже только наши.
Двадцать седьмого Батя объявил, что полк выводят на пять суток для приведения в порядок и что за это время должны пригнать машины взамен списанных. Он сидел на подножке полуторки и в тетрадь не смотрел.
‐ Пять суток. Это не отпуск. ‑ Он подождал, пока до всех дойдёт. ‑ За август у полка шестьсот девяносто один вылет. Восьмерых не досчитались, из них двое вернулись своим ходом. Кто за пять суток машину не поднимет, будет объясняться со мной отдельно.
Заболотный из‑за его спины уточнил, что в ремонте девять и что за пять суток он поднимет семь, если привезут плоскости.
Осколок вышел сам, в ночь на двадцать девятое. Он ходил под кожей вбок и вверх с середины месяца, и я его щупал каждый вечер, хотя врач ещё в июле велел не лезть. А в ту ночь он встал ребром и продавил кожу изнутри. Я проснулся и почувствовал, что рукав присох к руке. Потрогал ‑ торчит. Взял двумя пальцами и вытащил, вышел он легко, как заноза.
Утром я показал его врачу. Тот повертел железку на ладони, поднёс к свету и вернул.
‐ Семь недель. Я вам говорил ‑ месяц‑два.
Он прижёг дырку йодом, залепил и запретил мочить двое суток. Осколок я сунул в тот карман, где с декабря лежала расплющенная пуля из лонжерона.
К обеду про это узнал Кондрат и потребовал показать. Смотрел он долго, катал железку по ладони, потом ушёл, вернулся со стреляной гильзой и вытряхнул на доску шесть штук ‑ три молочных плексовых и три с рваными краями, те самые, июльские. Разложил их в ряд, положил седьмой.
‐ Вот теперь все. – Сказал он тоном довольного коллекционера, которому позарез не хватало еще одной вещицы.
Он ссыпал их обратно, обжал гильзу пассатижами и унёс.
Солому раздали к ночи, по охапке на нары. Пахла она пылью и мышами, и первые полчаса было непривычно, чесалось всё, но усталость взяла свое. Спиридоныч выпросил себе две охапки сверх нормы и понёс их не в землянку, а к кухне. Наутро у него за кухней, между колесом и стенкой, обнаружилась выстеленная соломой яма. Сам он объяснял, что это чтоб дурной кобель не лез под телегу и не пугал мерина.