Страница 10 из 77
Той зимой в Филадельфии самым холодным месяцем выдался январь. Мое шестилетие ознаменовалось ветрянкой. Распространилась она быстро, мы трое, словно пятнистые костяшки домино, слегли друг за дружкой. А когда выздоровели, стали участвовать в маминых походах за углем. Шли вдоль рельсов – она впереди, мы следом. Мы любили махать машинисту, когда мимо катили вагоны с углем. Потом подбирали куски угля, которые вывалились из вагонов, и собирали в корзины – кормить пузатую кухонную печку. Других отопительных приборов у нас не было. Однажды холодным днем, пока мы собирали уголь, мамина черная собака, непоседливый коккер-спаниель, обогнала нас, выскочила на пути, и встречный поезд ее сбил. Она погибла мгновенно. Мы застыли в потрясенном молчании, а потом, как умели, постарались утешить плачущую маму. В то ветреное воскресенье мы медленно брели домой по снегу. Нас ожидали два дела – растопить печь и схоронить собаку.
Исчезновение было все равно что смерть. Сначала исчезла Агги, потом мамина собака, а потом Дана Китчен, маленький мальчик с первого этажа. Умер от рака, успев дожить только до четырех лет. Поминки устроили дома; Дану нарядили в серый костюм с галстуком-бабочкой. Все взрослые собрались в гостиной. А нам разрешили посмотреть субботние мультфильмы в комнате, где лежал в гробу Дана. Мы передвинули телевизор поближе к Дане, сели кружком. А потом Дана исчез – словно и не бывало.
Вскоре после этого я слегла со свинкой. На постельном режиме проводила время за чтением “Питера и Венди”. Эта книга была созвучна моей двойственной натуре. Совсем как Питер Пэн, этот вожак и смутьян, я абсолютно не хотела взрослеть: меня устраивало, что я еще маленькая – ведь можно замышлять всякие невероятные эскапады. Но в то же время мне была близка Венди с ее глубокой внутренней жизнью, Шехерезада потерянных мальчиков. Я разрывалась между опьяняющим уединением и нетерпеливой тягой вернуться к банде тщедушных малышей: они ведь на меня полагались, особенно при стычках с местным задирой Джеки Райли, наводившего на всех страх.
Джеки Райли был широк в кости, с огненно-рыжими волосами и таким же огненным нравом. Он часто рыскал по улицам со своей бандой, охотясь за малышами. Четырехлетний Тодди дрожал, едва завидев Джеки. Как-то в субботу моя банда назначила сбор на задворках Крысятника, после мультиков. Обычно я постоянно защищала младших, но в тот день они пошли гулять, а мне пришлось ухаживать за мамой: у нее опять началась мигрень. Приступы мигрени порой затягивались на много часов, весь день до поздней ночи, и я должна была неотлучно находиться при маме. Я наспех смазала ей лоб кремом “Бенгей”, наложила тряпку, смоченную холодной водой, поставила у кровати ведро и выскользнула за дверь.
Скатилась кубарем по лестнице, побежала вдоль казармы, догоняя товарищей. Завернув за угол, услышала знакомый плач. Тодди попался в руки врага. Джеки, заливаясь истерическим хохотом, встряхивал малыша. Все члены нашей банды, окруженные головорезами Джеки, трепетали. Я не могла победить Джеки Райли в драке – он был намного сильнее. Мне оставалось пробежать пятнадцать футов. Я вмиг оценила ситуацию. Джеки недавно делали прививку: на правой руке у него был большой заметный струп. На глаза мне попался острый обломок шифера. Целясь в голую руку Джеки, я швырнула шифер. Он летел, вращаясь, каким-то чудом попал в цель, срезал струп подчистую, и по веснушчатой руке Джеки полилась река крови. Тодди вырвался, издевательский свист прекратился, а Джеки Райли с истошным воплем “Мама!” убежал.
То был величайший звездный час моего детства. Ни одно чествование, ни один орден, ни одно торжественное признание заслуг не сравнится с восхищенными взглядами. А восхищались не только наши, но и армия нашего заклятого врага: все вместе кричали “ура”. Меня восславляла стайка мелюзги: лица чумазые, коленки ободранные, драные майки. Стригли нас всех дома, под горшок. Когда мы возвращались, брат и сестра гордо шагали рядом со мной. Тодди поклялся вечно быть моим рыцарем. Наверху, на лестничной площадке нас встретила Мэри Глазго, соседка, уперев руки в боки, укоризненно качая головой. Я спасла брата из лап Джеки Райли, но изменила своему долгу – бросила больную маму. Шторы были задернуты, квартира провоняла “Бенгеем”. Мэри Глазго увела младших к себе, в квартиру напротив, а мне пришлось сидеть в темноте, менять тряпки, растирать мамины виски льдом. Ее стоны оставляли меня равнодушной.
Однажды мама сказала: “Сердце у тебя каменное”. А я твердила себе: “Генерал должен быть суровым”. В такие минуты мне хотелось унести сестру и брата в мою личную страну Нетинебудет, которую ничего не связывает с миром взрослых. И только когда я стала намного старше и сама слегла с мигренью, мне стало ясно, как же мама мучилась. Мой маленький сын ухаживал за мной самоотверженно, его даже просить не требовалось – приносил холодные тряпки, тихо сидел у моей постели.
Она врезалась мне в память: во всей красе, облаченная в наряд для первого причастия – в платье и вуаль, тщеславная, как лилия. То была Сюзанна, моя заклятая врагиня, черствое дитя привилегий, высокомерная, как верблюд из сказки Киплинга. В сказке горб стал для верблюда карой за зазнайство. А я считала cвой горб знаком отличия. Стану ценить его и лелеять, думала я, он однажды материализуется, прекрасный, как мерцающая голограмма. Сюзанна жила над нами. В пестром скопище военнослужащих и иммигрантов, дожидавшихся солдатской ипотеки или направления в другое временное жилье, царил замечательный коллективизм. Но Сюзанна и ее отец всех сторонились. Они были другой породы, нетерпеливо дожидались, пока их поселят в фешенебельном особняке в Филадельфии. Они были католики, но не объединялись даже с единоверцами, которых судьба забросила в этот лимб, – ни с полунищими ирландскими католиками, ни с немногочисленными итальянскими иммигрантами.