Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 80

Глава 7 Распорядок

Мать встретила меня на вокзале, и первое, что она сказала, было не о поезде и не об отце.

— Ты стоял на площадке вагона, — сказала она, когда мы сели в карету и дверцу закрыли. — Тебя видели тысячи людей. Четверо задавлены.

— Двое мужчин, женщина и мальчик, — сказал я. — Я знаю, сколько.

— Знаешь. — Она смотрела прямо перед собой. — А теперь послушай, что знаю я, потому что мне это положили на стол вчера, в двух экземплярах.

Она пересказала рапорт почти дословно, и пересказала хорошо: без возмущения и нажима. Государь изволил выйти вопреки представлениям сопровождающих. Государь оставался на виду у толпы, чем вызвал усиление напора. Государь отдавал распоряжения нижним чинам помимо их прямых начальников. Имеются жертвы.

— Каждое слово тут правда, — сказала она. — И потому это очень хорошая бумага. Ты понимаешь, чем она хороша?

— Понимаю.

— Не уверена. — Карета качнулась на повороте. — Она хороша тем, что её не надо опровергать. Через год, если кому-нибудь понадобится сказать, что ты действуешь несообразно, ему не придётся ничего выдумывать. Ему довольно будет достать этот лист и положить на стол молча.

Я смотрел в окно. Петербург шёл серый, мокрый, с низким небом, и после Крыма казалось, что здесь на два месяца больше осени.

— Что было бы, если бы поезд ушёл? — спросил я.

— Я думала об этом всю ночь, — ответила она. — Вероятно, было бы хуже. Вероятно, ты поступил правильно.

Она повернулась ко мне.

— Но запомни другое, Ники. Через год никто уже не станет разбирать, мог ты уехать или не мог. Останется этот лист, а в нём — государь, удержавший поезд после четырёх смертей.

Первого ноября тело привезли в Петербург, и начались дни, которые я потом вспоминал как самые бессмысленные за всё царствование.

Жить меня определили в Аничков.

Это вышло само собой разумеющимся. Покойный государь жил в Аничковом, семья жила в Аничковом, и, стало быть, новый государь тоже живёт в Аничковом, у матери, в комнатах, где он вырос. Мне отвели кабинет — небольшой, в два окна, с письменным столом у стены и с портретом отца над столом, — и в этом кабинете я обнаружил, что дверь ко мне идёт через приёмную вдовствующей императрицы.

Не в переносном смысле. В прямом: чтобы попасть к государю, посетитель проходил анфиладой мимо её приёмной, и всякий, кто шёл ко мне, был ею виден.

Через три дня я знал свои сутки наизусть.

Подъём около половины девятого. С девяти до десяти — бумаги, которые успевал прочесть до докладов, то есть не бумаги, а первые страницы бумаг. С десяти — доклады министров, не более трёх, и каждый по часу или около того, так что до часу дня я не принадлежал себе вовсе.

С часу — представляющиеся.

Вот это оказалось хуже всего. Представляющихся набиралось по двадцать, по тридцать, по сорок человек в день: назначенные, произведённые, отбывающие к должности, прибывшие из-за границы, вдовы, депутации, иностранные чины. Каждому полагалось сказать две-три фразы и каждому — вспомнить, кто он таков. Времени это занимало от полутора до двух часов и не давало решительно ничего, кроме того, что все эти люди потом всю жизнь говорили, что имели счастье быть представленными.

Дальше — прогулка, обязательная, потому что «государю нужен воздух». Дальше — семейный обед, за которым обсуждали здоровье, погоду и петербургские слухи. Дальше — чай у матери, и туда полагалось приходить.

И только после чая, часов с восьми вечера, начинались бумаги.

Между обедом и чаем полагалось ещё принять доклад коменданта, выслушать, кто прибыл в столицу и кто выехал, подписать несколько десятков бумаг, не требующих чтения, — производства, награждения, отпуска, — и на каждой из них поставить руку, потому что рука государя ставится лично и никем не заменяется.

К вечеру я не мог сложить в уме два числа.

Я посчитал в конце первой недели: на дела — на то, чтобы читать, думать и решать, — оставалось от полутора до двух часов в сутки, и приходились они на самый конец дня, когда голова уже не работает. Всё остальное время съедали обряд, вежливость и хождение.

Занятно, что никто меня в этом не держал.

Мне не запрещали ничего. Просто расписание существовало до меня, было составлено не мной и держалось на том, что так делалось всегда.

Расписание, как выяснилось при первом же вопросе, имело автора, и автором его была не чья-либо злая воля, а гофмаршальская часть — учреждение почтенное, немногочисленное и занятое тем, что ведёт распорядок жизни двора с той же обстоятельностью, с какой ведут приходно-расходную книгу в хорошем хозяйстве.

Я велел позвать того, кто это расписание составляет, и ко мне пришёл человек лет пятидесяти, в мундире, с папкой под мышкой и безупречной, ничем не пробиваемой вежливостью, какая вырабатывается за двадцать лет придворной службы и постепенно заменяет собою всякое личное мнение, так что под конец уже нельзя понять, есть ли оно у человека вообще.

Я сказал, что хочу переменить порядок дня.

— Слушаюсь, — ответил он немедленно. — Что именно изволите переменить, ваше императорское величество?

И вот тут я обнаружил, что не знаю, что отвечать.

Я собирался сказать «всё», но «всё» — это не распоряжение, а жалоба, и человек с папкой ждал от меня чего-то, что можно записать. Пришлось разбирать по кускам, и на каждом куске я упирался в одно и то же.

Я сказал, что представляющихся слишком много и что их следует принимать реже.

— Изволите назначить дни, ваше императорское величество? — Он раскрыл папку. — Осмелюсь доложить: в списке на нынешнюю неделю сорок два человека, из них двадцать девять отбывают к должностям в губернии и за границу. Ежели откладывать, они отбудут непредставленными.

— И что?

Он поднял на меня глаза с искренним недоумением.

— Это будет сочтено немилостью, ваше императорское величество. Не всеми. Но некоторыми — непременно. Особенно теми, кто едет далеко и вернётся не скоро.

Я велел сократить время докладов.

— Слушаюсь. Осмелюсь лишь заметить: министры привыкли рассчитывать на час. Ежели дать им полчаса, остальные бумаги они оставят вашему величеству на вечер.

Он не защищал старый порядок — только добросовестно подсчитывал цену нового. Возразить было нечего, и спорить я не стал.

Я сказал, что отменю ежедневный чай у матери.

Он помолчал ровно секунду, и в этой секунде было больше, чем во всём предыдущем разговоре.

— Это дело семейное, — сказал он наконец. — Гофмаршальская часть в него не входит.