Страница 92 из 105
Один только раз, когда всё уже было оговорено и оставалось подписать, русский генерал посмотрел на него прямо, поверх бумаг, и сказал — не по протоколу, а от себя, и переводчик перевёл: «Долго вы держались. Умели воевать». В этих словах не было ни насмешки, ни лести — была та скупая правда, которую один мастер говорит другому, признавая работу, пусть и вражескую. Гальдер наклонил голову. Ему нечего было ответить, да и незачем; всё, что он умел, он делал всю жизнь и делал хорошо, и вот дело кончилось поражением, и единственное, что осталось от всего искусства, — эти несколько слов признания из уст победителя. Небогатое наследство. Но и его он принял с тем достоинством, с каким принимал всё, потому что достоинство было последнее, чего у него не отняли.
Он подписал то, что должен был подписать, передал то, что должен был передать, и, сделав это, впервые за долгие годы почувствовал не облегчение — облегчения не было и быть не могло, — а ту пустую, гулкую тишину внутри, какая наступает, когда долгая, тяжёлая, безнадёжная работа наконец окончена, всё равно чем окончена, лишь бы окончена.
Капитулировали не все и не разом. Это была не та капитуляция, что подписывается одним росчерком за всю страну: страны, способной подписать за всех, уже не было. Сдавались по частям: где сдавал такой, как Гальдер, трезвый командир, спасающий людей; где дрались до конца фанатики, и их приходилось добивать, выковыривать из подвалов, жечь в последних их крепостях, и они гибли, утащив с собой ещё тысячи, никому уже не нужные; где просто разбегались, бросая оружие, снимая мундиры, растворяясь в толпах беженцев, лишь бы дожить. Единого конца, ровного и чистого, не вышло. Вышел обвал, долгий, грязный, кровавый до последнего часа: нет ничего грязнее и кровавее, чем последние часы проигранной войны, которую проигравшие не хотят признать проигранной.
Но обвал этот, как ни был он страшен, вёл только к одному, и все это знали — и те, кто сдавался, и те, кто дрался, и те, кто бежал. Германия падала. Падала не в один день и не в одном месте — вся, целиком, оседая, как оседает подрубленное дерево, медленно, потом всё быстрее, потом с последним долгим треском, и в том, куда она падала, не было уже никакого сомнения. Она падала на восток. Так вышло не по чьему-то решению: с востока пришёл тот, кто её додавил, а с запада не пришёл никто. Заокеанский союзник, столько грозивший немцу, всё ещё возился где-то далеко, за Францией, не дойдя, не поспев, опоздав к разделу, который вершился теперь без него. И вся Германия, всё, что от неё осталось, — земля, заводы, люди, тайны, — всё это ложилось теперь в одни руки, в те самые, что три года терпеливо ждали этого часа и дождались.
Гальдер, уже пленный, уже сдавший всё, что имел сдать, думал об этом без горечи — горечь тоже вся вышла, как выходит всё в конце. Он думал об этом почти отвлечённо, как о задаче, которую решал кто-то другой и решил лучше, чем решил бы он. Немец проиграл войну на востоке и не сумел проиграть её на запад, как хотел, как надеялся, как пытался в последние дни. Не сумел, потому что запада не оказалось на месте в нужный час. И оттого всё, за что дрались, всё, что жгли и взрывали, всё, ради чего фанатики положили последние тысячи, всё это досталось ровно тому, кому немец меньше всего хотел это отдать. В этом была насмешка судьбы, злая и точная, и Гальдер, человек без иллюзий, оценил её напоследок как ценят хорошо поставленную задачу, которую противник решил чище, чем решил бы он сам.
Война кончилась. Кончилась не праздником и не громом, а так, как кончается всякая большая работа: усталостью, тишиной и сознанием, что теперь начнётся другая, ещё длиннее.