Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 87 из 105

Он подумал вдруг, без всякой связи, что вот наверху, должно быть, сидят большие люди и решают большие дела: про ту же Италию, про немца, про то, когда и как всё кончится; и что они, наверно, считают там на своих картах дивизии и стрелки. А война-то вот она, вся тут, в этом окопе, и вся она в том, доживёт ли Степан Гречко до дому, к своей неграмотной жене и отбитой корове, или ляжет тут, за версту от какой-то безымянной речки, за три недели или за три дня до того конца, про который толкует политрук. И большие люди наверху со своими стрелками — они ведь тоже, если по-честному, только для того и нужны, чтоб таких, как он, Степан, домой вернулось поболе, а легло поменьше. Хороший тот наверху, кто это понимает. А который не понимает, который людьми, как стрелками, двигает не считая, тот и не начальник, а так, беда в погонах.

Говорили, будто нынешний-то понимает. Будто бережёт. Степан не знал, правда ли, — до него, до окопа, доходило мало и с искажениями, — но хотел, чтоб была правда. Уж больно ему хотелось домой.

К вечеру пришёл старшина, обошёл окопы, поглядел, всё ли в порядке, буркнул Степану, что ночью, может, придётся идти в боевое охранение, а может, и обойдётся, — как решат. Степан кивнул. Придётся — пойдёт, обойдётся — поспит. Загадывать наперёд он давно отвык: война отучает загадывать, приучает жить тем часом, что есть. Сейчас был вечер, тихий, подсохший после дождя, портянки были сухие, брюхо сыто, письмо прочитано, немец за три версты вёл свою неопасную перебранку, а завтра будет завтра, и об нём Степан думать не стал.

Он свернул цигарку, табак берёг, крутил тонко, и закурил, пряча огонёк в кулак по привычке, хотя до немца было далеко и прятать не от кого. Привычка эта въелась крепче нужды, как многое на войне въедается сверх всякой нужды, просто чтоб выжить. Затянулся, поглядел на темнеющее небо, на первую звезду над бруствером, и подумал спокойно, без тоски, что вот и ещё один день прожит, ещё один вычтен из той неизвестной суммы дней, что отделяла его от дома или от смерти; и что день этот был, в общем, неплохой день, сухой, сытый, с письмом, а на войне неплохой день это уже много, это почти всё, о чём тут можно просить.

Ночью его всё-таки подняли в охранение. Он встал, не ропща, проверил гранаты, взял винтовку, шепнул засыпавшему Мишке, чтоб не дрых как убитый, ухо держал востро, — и ушёл в темноту, к речке, лежать до рассвета, слушать ночь, стеречь чужой сон.

Было сыро и знобко. Он выбрал место посуше, за кустом, лёг, устроился и затих, обратившись весь в слух, как обращается на войне всякий, кому доверена ночь и чужие спящие спины. Ночь на передовой не бывает тихой по-настоящему: она полна мелких звуков, каждый из которых надо разобрать и решить: опасен он или нет. Шуршит: мышь или подползающий? Хрустнуло: ветка сама или под сапогом? Плеснуло у речки: рыба или переправа? Степан за три года выучил этот ночной язык назубок и читал темноту, как грамотный читает книгу, отделяя пустое от важного без ошибки, потому что ошибка тут стоила бы жизни, и не одной его, а всех, кто спал за спиной.

Далеко, на немецкой стороне, кто-то тоже не спал. Оттуда, из темноты, доносило иногда обрывок, не то губной гармошки, не то тихого пения; немец, невидимый, за речкой, за нейтральной полосой, коротал свою ночь так же, как Степан свою, и, поди, так же хотел дожить и вернуться к своему дому, к своей бабе, к своему осевшему крыльцу, если у немцев бывают крылечки. Степан на этот звук зла не почувствовал. Дурак ты, подумал он без сердца, чужой ты дурак, сидишь в холоде за тыщу вёрст от дома, стережёшь чужое, как и я, и оба мы с тобой не по своей воле тут, а по чьей-то большой, и оба хотим одного: домой. Только между нами речка да приказ, и потому, ежели ты полезешь, я тебя убью, а ежели я полезу, ты меня, и ничего в том не будет ни личного, ни злого, одна работа, будь она проклята. Спи, дурак. Не лезь нынче. И я не полезу.

Немец в ту ночь не полез. Играл свою гармошку, пока не смолк, — уснул, должно быть, или сменился, — и дальше ночь пошла пустая, знобкая, долгая, и Степан лежал, слушал её и думал вперемежку то о доме, то о крыльце, то о том, что вот и эту ночь, кажется, прожил, а прожить ночь в охранении — это ещё как повезёт, иные не проживали.

Пришёл рассвет — серый, медленный, обыкновенный, — и Степан, продрогший до костей, но целый, вернулся в окоп, к остывшей за ночь земле, к спящему Мишке, к похрапывающему в своей нише Пал Палычу, к новому дню, который надо было прожить так же, как прошлый: осторожно, по-хозяйски, ничего не загадывая, — просто прожить, и тем приблизить на один день тот конец, до которого он твёрдо решил дожить.