Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 87

— Эх, Кузьмич, Кузьмич. Две войны прошёл, чёрт сибирский. — Он помолчал и добавил жёстко, будто себе приказал: — Ладно. После поплачем. Сейчас наверх погонят.

И правда, сверху по-над самой водой уже полз ротный. Живой, злой, вездесущий. Он тряс лежащих и кричал, и голос его пробивался сквозь звон в ушах:

— Наверх! Не залёживаться! Кто залёг, тот покойник! На том свете отлежитесь! Наверх!

И тамбовский полез. Все полезли. Лежать оказалось страшнее: лёжа ты ждёшь, а немец наверху. Он карабкался по осыпающейся глине, обдирал локти, терял и находил опору. Вывалился наверх, на ровное, в дым. Там была первая немецкая траншея.

Что было в этой траншее и в следующие минуты, тамбовский потом старался не вспоминать. Почти сумел. Так же он научился не вспоминать и бугскую траншею. Память оставила клочья, картины без связи, и он не складывал их в целое. Целое было невыносимо. Один клочок остался ярче прочих и приходил потом сам, без спроса. Немец. Совсем молодой, моложе его. Прижатый в угол траншеи, с поднятыми руками, с открытым ртом, из которого не выходило ни звука. На этом рте тамбовский память обрывал и дальше не пускал. Дальше было то, чему нет прощения и без чего было нельзя. В нём ещё горела злость за Кузьмича, горячая, слепая. Ей нужен был кто-то, и ею стал этот мальчишка с поднятыми руками. Тамбовский знал потом всю жизнь: мальчишка не виноват, в Кузьмича стрелял не он. Знал — и всё равно не пускал память дальше рта. Остальное шло без картинок. Он делал то, чему учили, и то, чему не учили, и то, что делает всякий, кто оказался в чужой траншее и хочет жить. Только руки делали это увереннее, чем на Буге. Он потом отметил это с холодком: стал сноровистее в том, в чём лучше бы не становиться.

Кончилось. Он стоял, тяжело дышал и на этот раз сразу понял, что кончилось. Траншея взята. Он жив.

Но взять траншею ещё не значит взять берег. Это тамбовский, ветеран одной переправы, знал уже не хуже бывалых. Немец откатился во вторую линию, за перегиб поля, залёг и молчал недолго. Рота едва отдышалась. Охрипший ротный погнал людей закрепляться: разворачивать немецкий бруствер в обратную сторону, растаскивать по гнёздам брошенные ящики, собирать патроны и гранаты, свои и трофейные. Патронов было в обрез: что принесли на себе через реку да что оставил немец. До переправы, до подвоза, надо было дожить на этом. Тут за перегибом поднялось серое и пошло на них.

— Контратакует! — крикнул кто-то.

— По местам! — отозвался ротный коротко и страшно. — Подпускай ближе! Без команды не бить! Издали не жечь, всё одно не достанешь! Гранаты беречь!

Тамбовский понял: стрелять с дальнего — только патроны в поле выбросить. Немец идёт перебежками, залегает, попробуй возьми его за триста метров. А подпустишь на верный выстрел — тут он твой. Страшно только лежать и ждать, пока серое подходит, и не сметь стрелять.

Он вжался в чужой окоп лицом туда, откуда час назад пришёл сам. К полю, не к реке. Странное, вывернутое чувство: река за спиной, свои за спиной, а враг впереди, на той земле, которую только что перебежал. Немцы шли не толпой. Шли грамотно, короткими бросками, залегая, перекатываясь. По ним не надо было целиться в одного. Надо было держать полосу и не дать подняться разом. Тамбовский бил, как учили, экономно, по движению, берёг патрон. Рядом били другие. Когда серые подобрались, пошли в ход гранаты. Атакующие залегли, не дойдя, и отползли за перегиб. Первый раз отбились дёшево.

Второй раз пришли с миномётами. Сперва легло по траншее, тяжело, кучно. Земля вставала и обрушивалась обратно. Кого-то накрыло совсем рядом. Тамбовский, оглохнув, вжимался в стенку окопа, ждал, когда огонь уйдёт дальше, и молил без слов: не в меня. Ушёл. Тогда пошли опять, ближе прежнего, и в этот раз дошли до траншеи. Опять было то, чему нет названия, короткое, в упор. Подробностей тамбовский после не помнил. Помнил, что отбили. И что народу в роте стало заметно меньше.

Так и держали весь длинный летний день, наливавшийся жарой над мёртвым полем. Немец не бросал всё одним ударом. Немец вёл дело грамотно и по-своему упрямо: накатит, прощупает, откатится, положит мин, накатит снова. Искал слабое место. Так же, как тот генерал за рекой искал слабое место у него самого. Плацдарм был крохотный и простреливался весь. Прятаться негде, отдыха нет. То, что тамбовский принял бы за отдых, было затишьем между накатами. Пять минут, десять. Привалиться к стенке, разжать сведённые пальцы, вдохнуть.

В одно такое затишье немолодой боец отыскал тамбовского вдоль траншеи. Сел рядом, привалился, протянул кисет. Он видел в лодке, как Кузьмич взял мальчишку под крыло. Теперь Кузьмича не стало, и боец шёл по оставленному следу. Не потому, что просили. Так заведено: кого старший вёл, того подхватывают.

— Куришь?

— Не.

— Закуривай. — Сказано было так, что не откажешься. Тамбовский свернул кое-как, впервые, затянулся, закашлялся. Боец глядел и не смеялся. — Ничего. Научишься. Всему научишься, чему не надо бы. — Он затянулся сам, глянул за перегиб. — Кузьмича, значит, у воды…

— У воды. — Тамбовский сглотнул. — Я и не знаю, как его звали. По-настоящему. Всё Кузьмич да Кузьмич.

— Степаном звали. Степан Кузьмич Родных, с-под Барнаула. Мы с им с сорок второго, с одного эшелона. Земляки почти: он алтайский, я омский. Жинка у него, ребятишек трое. — Боец помолчал. — Теперь трое сирот да вдова. А бумагу напишут: пал смертью храбрых. Оно и правда, храбрых. Только сиротам от той храбрости не теплее. — Он повернулся, и глаза у него были сухие и старые. — Ты вот что. Живи теперь и за него. Он тебя вёл, до берега довёл, себя положил, а тебя довёл. Стало быть, должен ты. Понял, нет?

— Понял, — сказал тамбовский.

И в этот раз он понял вправду. Это осталось с ним надолго. Дольше траншеи. Дольше того, что он старался забыть.

За перегибом поднялось опять. Боец сунул кисет за пазуху, привычно, без спешки.

— Ну вот. Опять гости. — Он поднял винтовку и сказал почти буднично: — Держись, Гриди. Кузьмич велел.

И опять накатывало, и опять били, и опять кто-то после не вставал. День не кончался. Тянулся, жаркий, бесконечный. Тамбовскому уже казалось: так будет всегда, берег не удержать, к вечеру немец додавит. Он гнал эту мысль и держался. Рядом держался немолодой боец, дальше ротный. А за спиной была река, которую отдавать нельзя.