Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 87

— Живой, — сказал ему Дроздов, не спросил, а сказал, утвердил, вложив в это слово всё, что мог, приказ жить, требование держаться. — Гриднев. Живой. Держись меня. Понял? От меня не отрывайся. Со мной пойдёшь.

Парень что-то прошептал, кивнул, судорожно, и Дроздову некогда было нянчиться дальше, потому что наверху, на гребне, была немецкая траншея, и оттуда вот-вот должны были полететь вниз гранаты, и надо было опередить, надо было лезть, сейчас, немедленно, пока немец не опомнился, пока не подтянул резервы, пока крохотный этот пятачок под откосом ещё держался.

Он нашёл ротных, обоих, кто уцелел, — третьего вынесло рекой, — и бросил их наверх, одного вправо, вдоль откоса, другого прямо на гнездо, что било сверху, и они пошли, повели своих, а Дроздов поднялся следом, за первой цепью, как и положено комбату, не впереди и не сзади, а там, откуда видно обе роты разом и куда стягиваются связные. Он лез по мокрой глине, цепляясь, скользя, и рядом лез его связист с катушкой, разматывая провод, единственную его ниточку назад, к тому берегу, к артиллерии, к полку, потому что комбат без связи — уже не комбат, а просто человек с автоматом. Мальчишка Гриднев полз тут же, не отрываясь, как велено.

Наверху ударил бой, ближний, страшный, гранатный, лицом к лицу, в чужой траншее, за каждый её метр, тот бой, в котором нет ни красоты, ни дали, ни размаха, а есть только теснота, глина, чужие искажённые лица, лязг, крик, и всё решается в секунды, и всё зависит от того, кто первый бросит, кто первый выстрелит, кто злее и быстрее. Дроздов в эту кашу не полез, его дело было другое: он сидел в отбитом колене траншеи, у своего связиста, и держал бой в голове — куда двинуть, где заткнуть, откуда немец лезет и чем его встретить. Дважды до него всё же добирались, и дважды он стрелял сам, коротко, зло, экономно, без лишних движений, потому что стрелять он умел не хуже прочих, но всякий раз, отбившись, возвращался к трубке, к карте, к своему делу, потому что батальон, потерявший командира в рукопашной, теряет всё.

Бой в траншее шёл всю ночь, и Дроздов знал о нём не по тому, что видел, а по тому, что слышал и что доносили: где кричат, где рвутся гранаты, где замолчал пулемёт, а где, наоборот, ожил. Роты отбивали колено за коленом, немец огрызался, лез обратно, его сбивали, он лез снова, и в этой глухой ночной возне никто уже не разбирал, кто побеждает, а разбирали только по метрам траншеи да по тому, сколько человек ещё отзывается на голос.

К рассвету плацдарм был. Не плацдарм даже, а так, зацепка, царапина на теле немецкого берега, отбитый кусок траншеи да полоска глины под ним, но он был, он держался, на нём стояли живые русские солдаты, и над Бугом, над чёрной остывающей водой, полной мёртвых, вставал рассвет, серый, мокрый, и высвечивал то, что осталось от первой волны, и то, что предстояло удержать любой ценой, потому что за спиной была река, а за рекой ждали своей очереди идти сюда же вторая волна, и третья, и весь фронт, для которого этот крохотный отбитый клочок был теперь дверью на запад, к Днестру, к границе, к концу войны.

Дроздов, чёрный, мокрый, оглохший, сидел в отбитой немецкой траншее, привалившись к глиняной стенке, и рядом с ним сидел живой мальчишка Гриднев, тамбовский, восемнадцати лет, прошедший свой первый бой и оставшийся в живых, и держался за винтовку так, будто в ней было всё его спасение, и молчал, глядя перед собой тем новым, уже не детским взглядом, каким глядят люди, впервые заглянувшие туда, откуда не все возвращаются.