Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 81

Иконы в часовне были старые, потемневшие от времени, лампада перед ними горела тускло, пахло ладаном, воском и сыростью, и от этого запаха — мирного, забытого, церковного — у кого-то из баб задрожали губы, а кто-то шумно вздохнул.

Восемь лет без священника. Восемь лет без службы, без причастия, без отпевания. Рождались — крестили сами, умирали — хоронили сами, и молились сами, как умели, как помнили. И вот — поп. Живой, настоящий, в облачении, с крестом и кадилом.

Отец Евстахий служил неспешно, обстоятельно, и голос у него оказался неожиданно густой и сильный для такого маленького тела — заполнял часовню до самых стропил, отражался от стен, и даже те, кто стоял снаружи, слышали каждое слово.

Когда дошло до проповеди, он отложил кадило, вышел из-за аналоя и посмотрел на людей. На всех сразу — и будто бы на каждого, лично.

— Вы стоите против зла, дети мои, — сказал он. — Стоите крепко и достойно. Не даёте нежити идти по земле и от живых вкушать. Многие деревни побольше вашей пали, а вы — выстояли. И это достойно похвалы. Не моей, не церковной — господней.

Он помолчал.

— Только господа нашего не забывайте. В трудах и ратных подвигах легко забыть, кто вам силу даёт и кто щит перед вами выставляет. Не забывайте — и он вас не оставит. Как не оставил в ту страшную ночь, когда орда пришла к вашим стенам.

Мужики стояли, опустив головы, бабы крестились, дети притихли — даже самые маленькие, которые обычно вертелись и капризничали, замерли, будто чувствуя, что сейчас нужно молчать.

Потом Евстахий помянул усопших — каждого по имени, и имена эти он, видимо, выспросил у Ерофеича заранее, потому что ни разу не запнулся. Тимоха. Захар. Михаил. Остальные, которых я знал в лицо, но не всегда по именам. Когда священник дошёл до детских имён, в часовне стало так тихо, что было слышно, как потрескивает фитиль лампады.

Затем отец Евстахий прочёл молитву. Голос его, густой и ровный, стелился под низкими сводами, бабы плакали, мужики стояли, стиснув зубы, и даже дед Игнат, стоявший у двери с неизменной фузеей на плече, снял шапку и перекрестился.

Служба закончилась. Народ потянулся наружу, а я стоял у стены и смотрел на лица людей. Заплаканные, серьёзные, но просветлённые. Будто груз, который люди несли все эти годы, стал чуть легче. Не исчез, но полегчал.

Марфа оказалась права, людям это было нужно. И сейчас я уже не сердился за то, что поп задержался в деревне. Позабыл я как-то, что надо не только тела людские в порядке содержать, но и души.

А забывать бы не надо.

Когда гости собрались уезжать, я вышел их проводить.

У ворот было суетно. Урядники седлали лошадей, писарь прятал в седельную суму свою тетрадь, а Щукин стоял, хмуро оглядывая окрестности, и, судя по лицу, мечтал оказаться где-нибудь очень далеко от Малого Днища с его вонью, мертвяками и свекольным самогоном. Например, дома, в Порхове.

Я его понимал. У самого иногда такое желание возникало.

Отец Евстахий вывел из-за коновязи свою каурую Сивку, которая за ночь отъелась ерофеичевым овсом и выглядела бодрее хозяина. Впрочем, хозяин тоже выглядел неплохо — розовый, сытый, довольный, будто не он вчера по мертвяцким трупам лазал под ливнем.

— Антон Владимирович, — я обратился я к Щукину. — Когда за обещанным вознаграждением приехать можно?

Щукин поморщился — видимо, при слове «вознаграждение» у него до сих пор сводило скулы — и буркнул:

— Да как сможешь, так и приезжай. Только не тяни, Дубравин. А то мне дармоеды эти, беженцы которые, все запасы поедят. Чем скорее ты их заберёшь, тем мне спокойнее будет. И Сабурова с собой бери, — добавил он. — По доверенности деньги не выдаю. Лично пусть является.

— Понял, — кивнул я.

Щукин вскочил в седло и возглавил маленькую кавалькаду, двинувшуюся за ворота. Отец Евстахий, уже усевшийся на Сивку, придержал кобылку и вдруг направил её ко мне.

— Сын мой, — сказал он, и глазки его блеснули. — И про меня не забудь. Как будешь в Порхове, непременно зайди в церковь. Премию заберёшь, да и так нам с тобой есть о чём потолковать, думаю.

Я едва сдержал ругательство. Оно уже вертелось на языке, готовое сорваться, и мне пришлось стиснуть зубы, чтобы вместо «да какого чёрта» выдать:

— Непременно заеду, отче. Благодарствую.

Замечательно. Вот это называется «не высовываться». Вот это называется «не вызывать подозрений». Блестяще, Дубравин. Просто блестяще.

Евстахий кивнул, перекрестил меня и уже тронул Сивку, когда вдруг обернулся.

— А насчёт священника к вам в деревню я подумаю. Есть у меня одна кандидатура на примете подходящая. Так что снова у вас службы будут. Можешь людям так и сказать, порадовать.

Поп цокнул языком, подгоняя кобылку, и выехал за ворота, оставив меня стоять в полной растерянности.

М-да. Вот уж не было печали… Жил себе, не тужил, и тут на тебе — и церковь мною интересуется, и попа нового в деревню пришлют. Только этого для полного счастья не хватало — чтоб между своими ещё скрываться…

— Ну вот, барин, — подал голос Ерофеич, стоявший рядом. — Попа нам, стало быть, пришлют. Вот радость-то! Пойду людям расскажу. Пусть и правда порадуются.

— Угу, — сказал я. — Пойди расскажи, — и задумчиво почесал в затылке.

Ладно. Что-нибудь придумаем. Чай, не впервой.

Я развернулся и медленно побрёл к барскому дому.