Страница 23 из 160
— Меня после армии в мореходку звали. На штурманское. А я в порт пошел, потому что там общежитие давали и деньги пошли сразу… Вот только… спасло меня это тогда или сломало, до сих пор не знаю. Так что пусть Ромка сам выбирает. Я только хочу, чтоб знал.
Мать возражать не стала, но по ее лицу я понял, что историю про мореходку она, вполне вероятно, слышала впервые. Или впервые целиком.
И я его услышал и понял. Никто от Ромки в этой семье не ждал ничего особенного, но, увидев, как он готовится, подумали, что парень витает в облаках, а потому решили немного… ну, не то чтобы приземлить… просто предупредить, что при любом раскладе без работы не останется.
— Угу, — сказал я. И добавил, потому что «угу» тут явно было мало: — Хорошо, п-пап.
Мать всплеснула руками — мол, сговорились, — и разговор про училище на этом кончился. Отец допил чай, немного поболтал с матерью о всяком, в основном они обсуждали светские сплетни о царской семье и новой аристократии, после чего поднялся и задвинул табурет, чтобы пойти отдыхать.
У двери отец остановился, будто вспомнил что.
— Ты это, Ром, — сказал он. — Все-таки сдай нормально, раз уж директору пообещал.
— Сдам, — кивнул я.
Отец, вместо того чтобы уйти, вернулся к столу и положил передо мной старую конторскую ручку с колпачком и исцарапанным корпусом.
— Возьми завтра на удачу, третьей будет. Я ее на смене проверил. Разобрал, почистил, заправил. Пишет ровно.
Я взял. Ручка была теплая после его кармана.
— Помни, сынок, что инструмент подводить не должен, — добавил отец уже от двери и ушел к телевизору.
Спать меня с боем отправили в одиннадцатом часу, потому что я порывался еще раз пройтись по датам, но мать отобрала конспект и погасила мне свет.
В дверях обернулась и потребовала:
— Пирожки я завтра в полотенце заверну, с собой возьмешь. И смотри мне, чтобы позавтракал как человек! Экзамен на голодный желудок…
— … п-плохой экзамен, — подхватил я. — Угу.
— Вот весь ведь в деда! — непонятно заключила мать и прикрыла дверь.
Я лежал в темноте и не спал.
Бессонница на этот раз была нервная, как перед первым рабочим днем или защитой диплома, в общем, перед любой чертой, за которой все изменится. Я думал, что разучился так волноваться еще в той жизни, но оказалось… нет.
В час ночи я сдался, встал попить воды и в темноте смахнул со стола ручку. Она стукнула, покатилась и с издевательским щелчком ушла под кровать, в самый дальний угол. Вторая ручка, между прочим. Оставлять ее там до утра примета не позволяла.
Я опустился на четвереньки и полез.
Под кроватью у Ромы стоял фанерный ящик — я знал про него, но не лазил: сверху лежали зимние ботинки, а мне пока хватало верхних ярусов. Ручка откатилась за ящик, к самой стене. Я потянул короб на себя, сунул руку в щель… и нашарил ткань.
За ящиком во всю длину кровати вытянулся увесистый сверток, укутанный в брезент. Вытянув его на середину комнаты, к окну, где от уличного фонаря лежала полоса света, я развернул свою находку.
Это был чехол, вручную пошитый из плащ-палатки — швы шли неровно, стежок туда, стежок сюда, но крепко и на совесть. Сбоку был карман с клапаном на пуговице, а в чехле лежала гитара.
Обычная гитара, фабричная шестиструнка с желтой декой и темным грифом. На нижнем ободе красовалась наполовину стершаяся переводная картинка с якорем. Струны стояли живые, значит инструмент явно держали в работе. В душе что-то екнуло.
В кармане чехла нашлась общая тетрадь в клетку и сложенный вчетверо чек. Я развернул его первым. «Гитара шестиструнная, ф-ка „Аккорд“. Цена: 40 ₽ 00 коп.». Штамп магазина, дата — две тысячи первый год.
Я дотянулся до настольной лампы и щелкнул выключателем, а то читать при фонаре — глаза сломаешь.
К чеку был подколот тетрадный листок, расчерченный в столбик: «ящики у магазина — 2 ₽», «починка велосипеда — 1 ₽ 50 к.», «бутылки — 80 к.» — и так, с датами, почти на год вглубь. Внизу подведена черта: «40 ₽ — есть». Сумма для школьника космическая, и Ромка собрал ее сам. И чек потом не выбросил, а сложил вчетверо и носил в кармане чехла. Наверное, как доказательство, что, мол, моя. Никакая не подаренная или выпрошенная, а честно заработанная.
Отложив чек с листком, я открыл тетрадь. Ее первые страницы были исписаны аккордными сетками: шесть струн, лады, точки-пальцы. Возле каждой сетки стояло название аккорда, поначалу с зачеркнутыми и исправленными ошибками.
Дальше пошли песни: столбиком слова, над словами буквы аккордов. Почерк я узнал — та самая пьяная «н», хвосты трубой. Песен было десятка полтора, и я не знал ни одной. «Прибой» — это, судя по всему, была группа: ее название повторялось над несколькими. Прочие имена мне не говорили ничего. Чужая эстрада, чужой мир — я тут был иностранцем.
А на полях стояли пометки. «Здесь тише», «не гнать», «второй куплет — не орать, шепотом лучше». Кто-то учился не просто играть, он надеялся петь для слушателя. Для какого слушателя, спрашивается, если гитара живет под кроватью, за ящиком у стены, и о ней не знает никто в доме?
На предпоследней исписанной странице я нашел знакомое. Столбик коротких строк, перечерканных и надписанных, — та самая песня с оборванного листа, что лежал в алгебре. Здесь она была целиком, до последнего куплета, и над последним стояло: «шепотом». Заголовка не было. Вместо заголовка в правом углу те же две буквы: «К. Я.».
Кира Ясенева. «Опять решил Ясеневу удивить?» — вспомнились слова Черкасова.
Я отложил тетрадь и посидел, глядя в стену. Три обрывка легли рядом. Песня, написанная для первой ученицы школы. Школа, которая посмеялась над чувствами троечника-романтика. И гитара, уехавшая после этого под кровать, за ящик, к самой стене, короче, так далеко, как только можно спрятать вещь, не выбрасывая. Что там случилось, знали, судя по лицам на консультации, все, кроме меня.
Последние страниц десять были пустые.
Я сел на пол, привалившись к кровати, и начал листать под лампой чужую тетрадь.
Парень долго копил на гитару. Прятал заначку так, что родная мать за столько времени не нашла, а в этом доме мать находила все. Играть дома не мог — услышат. Значит, уносил куда-то и, стало быть, врал о том, куда идет, и это у него получалось.
Потом я взял гитару на колено, и она привычно села. В той жизни я лабал на ритме в институтской группе — назывались мы «Гончие» и гремели на два общежития. Эта наука не забывается, что бы там ни говорили. Я поставил пальцы на ля-минор и, приглушив струны ладонью, беззвучно тронул их.