Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 160

Кровать стояла нетронутая, гладко застеленная со вчерашнего утра. Для человека, который «не сидел допоздна», улика была убойная. Я метнулся, откинул одеяло, смял простыню, продавил подушку и для верности сам полежал минуту, глядя в потолок с чужой трещиной. Спектакль, как выяснилось, начинался не с экзамена и даже не с черновиков, а с подушки.

«Карту» я убрал на дно ящика, под сломанные ручки и батарейки, сверху завалил тетрадями и учебником астрономии, которого, по моим наблюдениям, в этом доме не открывал никто и никогда. Тайник был так себе, на троечку. Я сделал пометку в памяти найти получше и пошел умываться, а обрывки ночного плана переложил из кармана в брюки, чтобы не забыть выбросить.

На кухне пахло разогретыми котлетами. Есть не хотелось совершенно, но завтрак входил в обязательную программу, и я сел за стол как миленький.

Отца дома уже не было: он ушел к шести на разгрузку, и котлеты мать завернула ему с собой еще затемно. За окном по двору тянулись первые люди с сумками, у гаражей опять сидела вчерашняя кошка. Обычное утро обычного вторника — для всех, кроме меня. У меня по расписанию шла премьера.

Мать была уже собранная — до смены она еще успевала на рынок, я слышал ее переговоры с соседкой через окно.

Поставив передо мной тарелку, на которой румянились две котлеты и хлеб, и кружку чая, она сказала:

— Ешь давай, Ромка, а то смурной какой-то. Сидел допоздна?

— Лег вовремя, — сказал я и почти не соврал: полежал же.

— Знаю я твое «вовремя», — вздохнула она и села напротив со своей чашкой. — Под глазами вон круги синие. Ты смотри у меня.

Я хмыкнул и откусил котлету. По ощущениям, это была теплая, очень старательно приготовленная бумага. Хотя нет, бумага и то вкуснее.

В общем, я жевал котлету и кивал матери в нужных местах, пока она рассказывала, что у Клавы с третьего этажа опять отключали воду и что с рынка она принесет вишню, если не разберут.

Еще мать передала дворовую сводку: тетя Катя с лавочки интересовалась, правда ли наш Рома в институт нацелился. Двор обсуждал новость со вчерашнего дня, с подробностями — и про пробник, и про то, что Черкасов-младший обещает выиграть на мне сотню.

— А я ей так и сказала! — рассержено сказала она. — Да, готовится! И пусть языками не мелют!

На столе, между хлебницей и сахарницей, стояла открытая банка горчицы, с ложечкой, к котлетам. Мать перехватила мой взгляд и усмехнулась:

— Горчицу будешь?

Спросила она это тоном старой семейной шутки. Я в нее не был посвящен, а горчицу в той жизни уважал.

— Давай, — сказал я и подвинул банку к себе.

Мать моргнула, но ничего не сказала: у нее нынешний Рома проходил по общей статье «взялся за ум», и по ней же, вероятно, списывалось все, вплоть до горчицы. Она допила чай, глянула на часы и пошла в прихожую собираться.

Я намазал горчицу на котлету толстым слоем, как на бутерброд. Откусил.

И — ожило. Не вкус, нет. Вкуса не было и у горчицы, система списала его весь, без остатка. Но горчица жгла. Жар продрал язык, дошел до носа, глаза налились слезами — и это было единственное живое ощущение за весь завтрак и доказательство того, что рот у меня еще подключен к остальному хозяйству. Жжение — это ведь не вкус. Это боль. Ее мне, выходит, оставили.

Намазав второй кусок гуще первого, я ел почти с удовольствием теплую бумагу с огнем, размышляя о том, что к субботе надо будет прихватить горчицы с собой, в баночке.

Шучу. Наверное.

И чуть не поперхнулся, когда сквозь слезы разглядел, что в дверях кухни стояла Тася.

Уже одетая, с портфелем на плече, она смотрела, как я мажу горчицу на хлеб. Лицо у нее было спокойное, вот только очень неподвижное.

— Ты с каких пор горчицу ешь? — спросила она.