Страница 93 из 95
Костромин кивнул и больше не спрашивал. Беспалый горный инженер из австрияков, топивший грамотно, — так топит лишь тот, кто сам бы и поднимал. Этого было довольно. Этого было даже слишком — теперь у воды в стволе появилось лицо, а Костромин не любил, когда у работы появлялось лицо: с лицом трудней.
Одно ещё он выспросил у старика, под конец, — как рудник брали. И Гнатюк, помрачнев, рассказал: тяжело брали. Немец за эти дыры в земле держался так, будто они золотом набиты, а не залитой пустотой, — и положил тут наших много. Был командир, фамилией Пантелеев; так он за эти самые шахты роту умыл — шестьдесят человек, говорили, за неделю. Взяли. А взяли — что? Воду взяли. Пустые затопленные стволы, за которые заплачено шестьюдесятью жизнями, и в которых теперь ему, Костромину, месяцами гнать эту воду вниз, чтоб выяснилось наконец, ради чего платили.
Вот это было хуже беспалого немца. Немец — противник, с ним хоть спорить интересно. А шестьдесят человек, легших за право качать воду, которую ещё качать и качать, — это была не задача, это был счёт, предъявленный лично ему: подними, инженер, чтоб те шестьдесят легли не зря. И этот счёт давил тяжелее ста шестидесяти метров воды.
Вечером он сел и стал считать по-настоящему, на бумаге, при свете коптилки: электричества в посёлке не было, как не было его теперь во всём этом краю, вырванном из-под немца вместе со всеми его столбами и проводами.
Считал он не деньги и не тонны. Считал время и силу.
Сто шестьдесят метров воды. Приток — точно не узнать, пока не начнёшь качать, но по такой шахте, по таким горизонтам — большой, паводковый край, Днепр близко. Значит, мало поставить насос — надо поставить насосов с запасом, вдесятеро против того, что кажется на глаз, чтобы перекрыть приток и ещё осталось на убыль. Насосы — большие, ставные, погружные, каких на всём освобождённом юге по пальцам, потому что свои утопили в сорок первом, а немец добил в сорок третьем. Ток. Насосу нужен ток, много тока, а станция сожжена и подстанция сожжена, и ближняя живая линия — Костромин не знал где, но чувствовал, что далеко, за десятки вёрст, и что тянуть её сюда — отдельная работа, не меньше самой откачки. Люди. На откачку, на монтаж, на восстановление копра, на всё — руки, а рук нет: мужики на фронте, в посёлке одни старики да бабы да дети.
Он сидел над своим листком, где столбиком стояли эти четыре слова — вода, насосы, ток, руки, — и понимал, что каждое из них само по себе есть отдельная война, и что ни одну нельзя выиграть без остальных трёх. Насосы без тока — железо. Ток без насосов — провода в никуда. И то и другое без рук — мёртвые вещи, лежащие на снегу. А над всем этим — вода, которая не ждёт, которая, пока ты собираешь три остальных, тихо стоит в стволе на своих ста шестидесяти метрах и подтекает, подтекает, готовая свести на нет любой недостаточный труд.
И самое злое: всё это — ради вещества, которого тут, под водой, в затопленных горизонтах, лежали миллионы тонн, и которое было сейчас нужнее хлеба. Костромин был не из тех, кому надо объяснять, зачем стране марганец. Он знал без объяснений: марганец — это сталь, а не какая-нибудь, а та, что идёт на броню и на стволы. Без марганца сталь хрупка, без брони и стволов нет армии, а армия сейчас, зимой сорок четвёртого, стояла где-то далеко на западе и, по слухам, наступала, и ей эта броня была нужна не через год, когда он, Костромин, по всем правилам поднимет «семёрку», а сейчас, вчера, позавчера.
Вот в чём была вся тяжесть. Не в том, что трудно, — трудно ему было не впервой. А в том, что руду ждали немедленно, а вода уходит по сантиметрам, и между «немедленно» и «по сантиметрам» лежала пропасть, которую нельзя перешагнуть ни приказом, ни криком, ни расстрелом, — только временем и силой, которых не было.
Он потушил коптилку, чтоб не жечь зря керосин, и лёг не раздеваясь, и в темноте ещё долго слушал, как за стеной воет ветер, и думал о простой физической вещи: где-то на Урале стоят печи, готовые варить броневую сталь, и им не хватает того, что лежит тут, под водой, в затопленных горизонтах. Марганца. Без него сталь хрупка, а хрупкая броня — не броня. Вся цепь уложилась у него в голове в одну прямую линию: чёрная вода в «семёрке», под ней руда, из руды уральская плавка, из плавки броня, а в конце — весенний фронт, до которого этой броне ещё ехать и ехать, но который без неё не сдвинется. И начиналась эта линия здесь, у него под ногами, с воды, которую надо было согнать вниз.
С этим он и уснул. А наутро встал и пошёл к стволу — начинать невозможное, потому что другого всё равно никто за него не начнёт.