Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 86 из 95

— Одну мало, — сказал он медленно. — Одну — нельзя, товарищ Сталин. Я же говорю: мотор может встать на взлёте даже самый надёжный, любая машина может в день вылета захромать — масло, погода, что угодно. Если задача такая, что нельзя промахнуться… — он помолчал, считая, — то надо звено. Несколько машин, отобранных, вылизанных, лучших из лучших, с лучшими моторами, с лучшими экипажами. Чтобы пошли несколько, а дошла наверняка хоть одна. Меньше — это лотерея. А вы, я так понимаю, — он осторожно посмотрел на Волкова, — лотерею тут не закладываете.

— Не закладываю, — сказал Волков.

— Тогда несколько. Отборных. Я их соберу вручную, каждую, своими руками переберу, если дадут моторы. — Он помолчал и добавил, тихо: — Дайте моторы, товарищ Сталин. Остальное у меня есть. Машина есть. Люди есть. Дайте только, чем ей дышать.

И вот тут он, осмелев от того, что его наконец слушают, задал вопрос, которого Волков ждал и боялся.

— А что за груз? — спросил Незваль. — Пять тонн в одну точку, и нельзя промахнуться, и ради этого воскрешают целую машину… Что это, товарищ Сталин? Я ведь должен под него и люк смотреть, и подвеску, и сброс. Мне знать надо — что я везу.

Волков посмотрел на него и не ответил сразу.

Он не мог сказать правду. Не имел права — ни по секретности, ни по совести. Нельзя было положить на этого измученного, честного человека ещё и это знание: что машина, которую он сейчас с такой любовью будет перебирать руками, понесёт под брюхом не бомбу, а конец целого города, вспышку ярче солнца, после которой мир станет другим. Незваль думал, что воскрешает самолёт. Он не должен был знать, что воскрешает крылья для самого страшного оружия, какое видела земля.

— Вы везёте, — сказал Волков медленно, подбирая слова так, чтобы каждое было правдой и ни одно не было всей правдой, — изделие, которое может кончить эту войну. Одно. Поэтому оно одно, и поэтому нельзя промахнуться. Больше вам пока знать не нужно, Иосиф Фомич, и поверьте — это не оттого, что я вам не доверяю. Это оттого, что я вам не желаю той тяжести, которую ношу сам.

Незваль посмотрел на него долгим взглядом. Он не понял, но что-то почувствовал, как чувствуют люди, всю жизнь работавшие руками, когда рядом происходит большое и страшное, чего им не объясняют. Он не стал переспрашивать. Только кивнул и завязал обратно бечёвку на своей нераскрытой папке.

— Хорошо, — сказал он. — Не буду спрашивать. Сделаю так, будто везу самое дорогое, что есть в стране. Так оно, видать, и есть.

— Так оно и есть, — сказал Волков. Он смотрел на Незваля, который сидел, выпрямившись, и глядел на него так, как смотрит человек, у которого только что на глазах из приговора сделали помилование, и он ещё не вполне верит, что это про него.

— Идите, Иосиф Фомич. Поезжайте на завод и поднимайте машину. Моторы будут — это я беру на себя, сегодня же. Не через год, не после войны — сейчас. И запомните: что бы вам ни говорили в наркомате, какая бы бумага ни пришла про закрытие, — она недействительна. Я её отменю прежде, чем чернила высохнут. Вашу машину больше никто не похоронит. Она ещё нужна. Очень нужна.

Незваль встал. У него подрагивали руки — те самые, рабочие, в несмываемых пятнах. Он хотел что-то сказать и не нашёл слов, и оттого просто кивнул, по-заводски, коротко, и пошёл к двери, прижимая к боку свою тощую картонную папку, в которой лежала вся надежда мёртвой машины.

У порога он всё-таки обернулся.

— Спасибо, — сказал он. — Я не за себя. За машину. Владимир Михайлович… — он опять запнулся на имени, как запинался весь разговор, — он бы… он за неё жизнь положил. Положил и есть. Я доведу. Раз её ещё ждут — доведу.

И вышел.

Когда дверь за Незвалем закрылась, Волков снял трубку и набрал четыре цифры.

— Поскрёбышев. Завтра с утра — Шахурина и того, кто отвечает за распределение моторов воздушного охлаждения, по швецовским, по восемьдесят вторым. И заготовь приказ: машинам Незваля моторы выделять вне очереди, отдельной строкой, по особому списку, за моей подписью. Истребители подождут неделю. Эти — не ждут.

Он положил трубку и долго не вставал. Думал о мёртвом конструкторе, которого помянул живой, — о человеке, разбившемся два года назад на своей же машине, нелепо, в пути, когда летел выбивать у начальства людей для завода. Этой смерти могло не быть. Достаточно было дать ему тогда нормальный самолёт, или людей, или просто услышать его вовремя. Не услышали. И теперь дело его доделывает другой, за него, прижимая к боку обтрёпанную папку.

«Их всех губила одна и та же вещь, — подумал Волков. — Не злой умысел. Не враг. А разумность. Правильное, обоснованное, справедливое решение делить скудное поровну — и в этой правильности тонули то конструктор, то машина, то целый замысел. Моё дело здесь — не быть умнее их. Они умнее меня в своём ремесле. Моё дело — один раз, в нужную минуту, поломать разумное там, где разумное ведёт в пропасть».

Он придвинул лист, на котором вчера записал «Незваль — не дать закрыть», и приписал ниже: «моторы — вне очереди». А потом, помедлив, ещё строку, которая была уже не про завод и не про моторы, а про то, что оставалось последним и самым трудным: машина будет, моторы будут, груз будет — но кто-то ведь должен сесть в эту машину и повести её туда, откуда можно не вернуться.

«Голованов», — написал он. И отложил перо.

Часы на стене стучали в пустой комнате, и было слышно, как далеко в коридоре прошёл и стих чей-то ночной шаг.