Страница 58 из 95
Осима выслушал это спокойно. Он ждал именно таких доводов и приготовил ответ.
— Смысл, господин фельдмаршал, в том, что война есть не только пушки. Война есть и воля. Объявив войну Америке, Германия связала бы её политически, заставила бы держать силы в Атлантике, против вторжения, которого не будет, но которого им пришлось бы опасаться. Вы оттянули бы на себя часть того, что сейчас целиком обрушивается на нас. И главное — вы подтвердили бы, что союз жив, что трое стои́т за одного. Народы воюют не только оружием, но и верой, что они не одни. Япония сегодня чувствует себя одинокой, господин фельдмаршал. Это опасное чувство для союзника.
— Опасное, — согласился Бек, по-прежнему глядя в окно. — Я понимаю. И всё же позвольте и мне договорить как солдату. Воля, не подкреплённая силой, — это не воля, это поза. Если я объявлю Америке войну, которую не могу вести, я не свяжу её — я её освобожу. Я дам Рузвельту то, чего ему недостаёт: предлог. Сегодня американский народ воюет с Японией, потому что Япония напала на него в Перл-Харборе, — это его война, понятная и справедливая в его глазах. С Германией Америка не воюет, и значительная часть американцев не желает воевать с Германией: им незачем, мы их не трогали. Объяви я войну — и я подарю Рузвельту единодушие, которого у него нет. Я превращу далёкую европейскую распрю в общеамериканское дело. Я сделаю за него то, что он сам сделать не может, — толкну весь американский исполин в Европу обеими ногами. Вы просите меня, генерал, об услуге, но это услуга не Японии. Это услуга Рузвельту.
Он обернулся наконец и посмотрел на Осиму прямо.
— Я не сделаю Рузвельту этого подарка.
Повисла тишина. Осима понял, что это и есть отказ, — но отказ, обёрнутый так искусно, что предъявить его в Токио как отказ было нельзя. Фельдмаршал не сказал «нет». Фельдмаршал сказал, что объявление войны повредит общему делу, — то есть отказал во имя самой же Японии, во имя союза, заботясь о победе. На это нечего было возразить, не выставив себя глупцом, желающим помочь врагу.
— Я передам ваши слова в Токио, — сказал Осима, и в голосе его впервые проступила усталость — усталость человека, который вынужден носить между двумя столицами требования, в исполнение которых сам не верит. — Но позвольте мне, господин фельдмаршал, сказать уже не от Токио, а от себя. Я люблю Германию. Вы это знаете. Я служу союзу не по приказу, а по убеждению, я верю в него больше многих немцев. И именно поэтому мне горько. Я вижу, что союз держится, пока он выгоден каждому порознь, и распадается там, где требует жертвы. Япония принесла свою жертву — мы воюем с Америкой и платим. Германия жертвы приносить не желает. Я понимаю ваши доводы, они верны, каждый в отдельности верен. Но из верных доводов складывается одна простая вещь: когда союзнику тяжело, его оставляют одного, найдя для этого разумные слова. Я не упрекаю вас. Я только говорю, что запомню этот день. И Токио запомнит.
Бек выслушал это молча. Он уважал Осиму — за ум, за прямоту, за то, что тот в конце сбросил дипломатическую кожу и сказал по-человечески. И именно потому, что уважал, не стал отвечать дешёвыми заверениями в вечной дружбе, которыми политик заткнул бы эту паузу. Он сказал другое — и сказал почти искренне, насколько может быть искренним глава воюющего государства:
— Генерал Осима. Вы правы в том, что каждый из нас в этой войне всё больше один. Но это не злая воля — ни моя, ни Токио. Это природа положения, в которое нас всех загнали. Германия не предаёт Японию. Германия просто не может умереть за Японию, как и Япония, если быть честными до конца, не двинула ни одного полка, чтобы умереть за Германию против России, — а ведь мы вас об этом просили, и вы отказали, и были правы, отказав, потому что война на два фронта погубила бы вас. Мы квиты в нашей осторожности, генерал. Вы поберегли себя от России. Позвольте и мне поберечь Германию от Америки. Это не предательство союза. Это трезвость, без которой ни один из нас не доживёт до конца войны.
Удар был точен, и Осима его принял. Бек напомнил ему то, о чём в Токио предпочитали не вспоминать: что Япония сама, когда Германия просила её ударить по Сибири, по Советам, отказалась наотрез — из той же самой осторожности, в которой теперь упрекала Берлин. Зеркало было поднесено к лицу, и в нём отражалась та же расчётливость, та же забота о себе прежде союза. Возразить было нечего.
— Туше, господин фельдмаршал, — сказал Осима тихо, по-французски, как говорят фехтовальщики, признавая укол. — Мы оба бережём себя. Только моё сбережение уже оплачено кровью на Тихом океане, а ваше — ещё нет. В этом вся разница. Но я её, пожалуй, преувеличиваю.
Он поднялся, давая понять, что аудиенция исчерпана. Бек проводил его до двери лично — мелкая любезность, которой он смягчал крупный отказ, и Осима оценил и это, как оценил всё в этом разговоре, не упустив ни единой грамматической мелочи.
У двери японец обернулся.
— Я доложу в Токио, что Германия изучает вопрос, — сказал он. — Это ведь не будет ложью?
— Это не будет ложью, — подтвердил Бек. — Германия всегда изучает вопрос. Германия будет изучать его столько, сколько понадобится.
Осима понял и эту фразу — последнюю и самую честную из всех, прозвучавших за этот час. «Изучать вопрос» означало хоронить его медленно, с почестями, не объявляя покойником. Так в кабинетах хоронят то, что нельзя ни исполнить, ни отвергнуть вслух.
Он поклонился и вышел.
Бек вернулся к столу, сел и некоторое время сидел неподвижно, глядя на дверь, за которой скрылся посол. Он отбил этот удар, как отбивал многие, — не силой, а уклонением, переводя чужой напор в пустоту. Но он знал, что удар повторится. Токио, раздосадованное, надавит снова, через Риббентропа, через прямые ноты, через все каналы сразу. И каждый раз придётся уворачиваться заново, потому что сказать «нет» окончательно он не мог — Япония, при всей её обузе, оставалась единственным союзником, чьё имя ещё придавало Германии вид коалиции, а не одинокой державы, отбивающейся от всего света. Терять этот вид Бек не хотел. Видимость союза была последним, что отличало его положение от полного одиночества.
Он придвинул бумаги. Японский эпизод был закрыт на сегодня — отложен, как всё, что он умел откладывать. Но в углу сознания, где он держал длинный список вещей, которые рано или поздно его настигнут, прибавилась ещё одна строка. Союзник, которого он не может ни удовлетворить, ни отпустить. Ещё одна тяжесть на весах, и без того перегруженных.
Он взял перо и вернулся к войне, которую вёл, — той, что была у него, а не той, в которую его звали.