Страница 27 из 95
— Это обрезать, — согласился Волков. Без нажима, как соглашаются с очевидным. — И обрезать нарочно. Подумайте сами, Вячеслав Михайлович, на два хода вперёд, не на один. Немца мы добьём. Германия рано или поздно встанет — другая — не бекова, наша, дружественная, какую мы сами и поставим, потому что иначе на её месте опять соберётся то, с чем мы воюем третий год. И вот между нами и этой будущей Германией, по которой пойдёт всё — торговля, дороги, уголь, сталь, армия, — вы хотите посадить большую, сытую, прирезанную с двух боков Польшу. Посредника. А посредник на дороге, по которой тебе важно ходить, — это не друг и не помеха. Это тот, кто берёт мзду за проход и капризничает как раз тогда, когда тебе нужнее всего пройти. Чем он больше и сытее, тем дороже его капризы. Польша уже один раз в двадцатом стояла поперёк этой дороги с чужого благословения. Дайте ей немецкий приклад, посадите жирной между нами и Берлином — и она встанет поперёк снова, при первом же удобном случае, и опять не одна, а с тем, кто ей этот случай подскажет.
Молотов слушал, не перебивая, но к концу перестал кивать, и Волков, знавший его двадцать лет, понял, что внутри он не согласен. Так и вышло.
— Складно, — сказал Молотов, и в этом «складно» было ровно столько холода, сколько он позволял себе в разговоре со Сталиным. — Складно, и в одном месте неверно. Большая Польша — посредник, согласен. Но маленькая, обиженная, обобранная с двух концов — это не отсутствие посредника. Это незаживающая болячка у нас под боком, в которую любой, кому надо нам напакостить, будет тыкать пальцем сто лет. Я бы не уверял себя, что урезанный сосед удобнее сытого. Он злее. Я по службе таких вижу каждый день и знаю: обиженный опаснее довольного, потому что довольному есть что терять, а обиженному нечего.
Волков не ответил сразу. Достал трубку, не закурил — просто подержал в руке, как держат вещь, которая помогает молчать с толком. То, что сказал Молотов, было правдой, и Волков знал это лучше, чем мог показать: обида и вправду злее сытости, и обрезанный сосед помнит обиду дольше, чем сытый — благодарность. Молотов нащупал то самое место, где у Волкова не сходилось.
— Вы правы, — сказал он, и Молотов чуть приподнял бровь: этого слова от Сталина ждали редко. — Обрезанный злее. Спорить не буду. Только злоба соседа — это цена, и я её плачу, потому что другая цена больше. Сытая Польша опасна тем, что может, обрезанная — тем, что хочет. А «может» страшнее «хочет»: хотеть можно сколько угодно, пока нечем. Я отнимаю у неё «может» и оставляю «хочет», и пусть живёт с этим «хочу» хоть сто лет, лишь бы без приклада за спиной. Болячку под боком переживём. Большую Польшу с чужой рукой на плече — нет.
Молотов не уступил до конца, но и спорить больше не стал. Убрал несогласие, как убирал лишнюю бумагу — не порвал, отложил.
— А немецкая земля, которую вы не отдаёте полякам, — спросил он. — Куда она.
— Под нас, — сказал Волков. — На время — под наше управление. Потом — в ту самую дружественную Германию, которую мы поставим. Это не подарок полякам, который завтра обернётся против нас, — это рычаг у нас в руке, которым мы будем держать и немца, и через немца полдороги в Европу. Зачем отдавать рычаг посреднику, когда можно оставить себе.
— Поляки взвоют.
— Пусть воют. — Волков сказал это ровно, без злости, и оттого тяжелее, чем если бы со злостью. — Кто их спросит. Вячеслав Михайлович, давайте называть вещи именами, мы тут одни. Историю пишут те, кто остался стоять, когда стрельба кончилась. Польшу в эту войну освободит наш солдат, нашей кровью, на нашей крови она и встанет, — и встанет такой, какой нам надо, чтобы стояла, а не такой, какой ей самой хотелось бы. Это не жестокость. Это плата за то, что её освобождают, а не она освобождает. Побеждённому не предлагают условий. Их и освобождённому не всегда предлагают, если освобождённый сам не выстоял. Кто платил кровью — тот и чертит карту. Все остальные на этой карте — линии, а не руки.
— А лондонские, — начал Молотов, и Волков уже знал, что он скажет, и оборвал, не дав договорить, — не насмешкой, а как отмахиваются от того, что и поминать не стоит:
— Лондонские. — Он чуть качнул головой. — Сидят в Лондоне, шлют ноты, считают себя правительством. Правительство — это тот, под чьими ногами земля и над чьей головой армия. У них нет ни того, ни другого. Над польской землёй идёт наш фронт, и кто на неё первым ступит, тот и приведёт с собой власть. Лондонские опоздали в тот день, когда сели в поезд на запад. Не будем тратить на них вечер. Они уже не сторона. Они — воспоминание, которое само ещё об этом не знает.
Молотов помолчал. Потом коротко наклонил голову — так ставят галочку: проверено, сходится. Из почтения он не кивал никогда.
— Граница по Керзону, — сказал он, складывая вслух, чтобы закрепить. — На запад двигаем. Компенсации полякам — нет. Немецкое — под нас. Лондонских — не считаем. Так?
— Так.
— Тогда я перепишу свою справку. У меня там было «компенсировать за счёт Германии», по-старому, как все думают. — Молотов произнёс «как все думают» с лёгким нажимом, отмечая, что сам он теперь думает иначе и что иначе — правильнее. — Зачеркну.
— Зачеркните, — сказал Волков.
Молотов кивнул и отодвинулся от стола — теперь оба вопроса, с которыми он приехал, были закрыты, и закрыты так, как он не предполагал, садясь в машину.
— И последнее, мелочь по сравнению с этим, но раз уж вы здесь. Черчиллю отвечайте, как решили третьего. «Изучат». Дверь приоткрыта, нога в проёме. Пусть пишет. Каждое его письмо — это он сам рассказывает нам, чего ему не хватает. Человек, который просит, всегда говорит о себе больше, чем хотел. А мы будем читать и считать. И ждать своего срока.
— Своего срока, — сказал Молотов и наконец взял рюмку, не чтобы выпить, а чтобы обозначить, что разговор окончен. Пригубил, поставил.
Помолчали. За окном капало с веток. Молотов снял пенсне, потёр переносицу — без него лицо у него делалось старше и проще, и Волков, видевший это лицо без пенсне за двадцать лет считаные разы, отметил, как тот сдал за последний год. Они оба сдали. Это было из того немногого, что они делили поровну и без слов.
— Поздно, Вячеслав Михайлович. Поезжайте. У вас с утра справка.
— Перепишу на свежую голову, — сказал Молотов, надевая пенсне по одной дужке, и вместе с пенсне вернулась обычная сухая ровность. — С вечера такое не переписывают, наврёшь.
Это было самое живое, что он сказал за весь вечер, и сказал он это уже стоя, у порога.