Страница 4 из 17
Я закрыл дверь за её спиной и замер, прижав ладонь к деревянной панели. Пальцы подрагивали. Я смотрел на них как на что-то чужеродное, потому что мои пальцы не дрожали уже множество лет, с тех пор как я перестал быть человеком, а человеческие слабости, одна за другой, отпали, точно сухие листья с осеннего дерева. И вот теперь они дрожали.
За дверью стихали её шаги — быстрые, лёгкие, чуть неровные, как у человека, который только что пережил сильное потрясение и ещё не решил, радоваться ему или пугаться.
Я слышал, как она прошла через приёмную, как тихо звякнул колокольчик на стойке секретаря, как щёлкнула входная дверь. И только когда лифт в конце коридора издал свой механический вздох и пополз вниз, я позволил себе оторвать ладонь от двери и выпрямиться.
В кабинете всё ещё стоял её запах.
Нет, не запах — аромат. Духи, которыми она пользовалась, были простыми, едва уловимыми: ваниль, мускус, что-то цветочное, возможно, пион. Но поверх этого, перекрывая и духовитую композицию, и запах уличного ноября, и даже мой собственный сандал, витал тот самый, неповторимый, невозможный аромат, от которого у меня до сих пор кружилась голова. Эмоциональное поле…
Я отошёл от двери и медленно, стараясь не делать резких движений, вернулся к своему креслу. Опустился в него, откинулся на спинку, закрыл глаза. И вдохнул — глубоко, полной грудью, хотя лёгкие мои не нуждались в кислороде уже второе столетие.
Тёмный шоколад, дым и ночная фиалка...
Я знал этот аромат. Знал двести лет назад, когда у него ещё не было названия, по крайней мере, такого, которое можно было бы отыскать в человеческих классификациях. Тогда я называл его иначе. Тогда я называл его Катрин.
Но Катрин умерла до того, как я стал тем, чем стал. Умерла по моей вине — это я помнил смутно, обрывочно, как помнят сон через минуту после пробуждения: знаешь, что он был, чувствуешь его отголосок в груди, но деталей не восстановить. Только это лицо, которое стёрлось из памяти на двести лет и вдруг проступило сегодня, как проступает на старой фотографии изображение, проявленное заново.
Лиса Ветрова. Двадцать шесть лет. Панические атаки. Направлена неврологом.
Я открыл глаза и посмотрел на графин с водой, стоявший на столике между креслами. Вода была спокойной, поверхность гладкой как зеркало. Хороший графин, дорогой, из богемского стекла. Я купил его лет сорок назад на аукционе в Вене и с тех пор не менял, потому что вещи, которые служат долго, становятся чем-то вроде молчаливых свидетелей. Этот графин видел сотни пациентов. Видел их слёзы, их признания, их прозрения. Но сегодня он видел то, чего не видел никогда.
Сегодня он видел, как я потерял контроль.
Я ведь едва не сорвался. Едва не сделал то, чего не делал с тех пор, как Камилла вбила в меня железное правило: никогда не пить клиентов.
Правило было простым и жестоким, как всё, чему учила Камилла: если пьёшь клиента, привязываешься; если привязываешься, теряешь бдительность; если теряешь бдительность, умираешь. Не от голода, а от тоски, которая для нашего брата страшнее серебра и осинового кола.
И всё же сегодня, когда она сидела передо мной и рассказывала о чёрной воде, о лицах под поверхностью, о мёртвых, чей страх она впитывает, точно губка, я чувствовал, как клыки сами собой удлиняются, задевая внутреннюю сторону губы.
Чувствовал, как зрачки расширяются, заливая радужку чернотой, и как горло сжимается в спазме — не от жажды, нет. От древнего, первичного, неутолимого голода, который я научился контролировать столетия назад и который сегодня, за какие-то двадцать минут в присутствии этой рыжеволосой девчонки, разорвал все сдерживающие оковы и заявил о себе в полный голос.
Её поле было… невозможным. Другого слова я подобрать не мог, а я знал много слов — за двести лет поневоле становишься филологом.
Невозможным, потому что обычный человек, даже самый эмоциональный, даже самый травмированный, не пахнет так. Страх пахнет кислым, гнев — горьким, печаль — пресным, как стоячая вода. А её страх пах тёмным шоколадом и дымом. В нём была глубина, которой не могло быть у простого невротика с паническими атаками.
В нём были слои — десятки, может быть, сотни слоёв, наложенных друг на друга, как годичные кольца на спиле старого дуба. Я чувствовал в её поле чужие смерти. Не одну, не две — десятки. Мужчины, женщины, молодые, старые — все они оставили свой предсмертный ужас в этой хрупкой рыжеволосой девушке, которая, возможно, даже не подозревала, что носит в себе целое кладбище.
Нексус. Бессознательный нексус.
Я знал это слово из старых книг, которые Камилла заставляла меня читать в первое десятилетие после обращения. Нексус — человек, способный впитывать эмоции смерти. Редчайший дар, встречающийся раз в столетие. И проклятие, потому что нексусы не живут долго: их дар пожирает их изнутри, если не находится тот, кто умеет его обуздать. Или тот, кто умеет его пить.
Я поднялся с кресла, подошёл к окну и прижался лбом к холодному стеклу. Внизу, по набережной канала, спешили прохожие, подняв воротники против ноябрьского ветра. Обычные люди. Обычные жизни. Обычные смерти — одна на брата, без остатка, без посмертного эха. Им невдомёк, что этажи выше находится тот, кто мог бы выпить их страх, как воду из графина, и даже не заметить.
А вот её страх я заметил. Её страх я не смог бы не заметить, даже если бы захотел.
Я отошёл от окна, подошёл к столу и взял папку, которую утром положила передо мной секретарша. Лиса Ветрова. Анкета, направление от невролога, результаты анализов — всё как у обычного пациента. Ничего, что указывало бы на её истинную природу. Да и откуда? Человеческая медицина не знает слова «нексус». Человеческая медицина вообще многого не знает.
Я закрыл папку и отложил в сторону. Потом взял телефон и набрал номер секретаря.
— Ирма, — сказал я, когда она сняла трубку. — Пациентка Ветрова. Я перенёс её следующий приём на среду. Да, на среду. В то же время. Нет, пятница отменяется. Просто перенесите, пожалуйста.
Я положил трубку и уставился на телефон так, словно тот превратился в змею.
Что я делаю?
Я должен был отказаться от неё. Должен был передать коллеге — любому из дюжины знакомых психотерапевтов, которые понятия не имели о вампирах, но отлично справлялись с паническими атаками.
Должен был вычеркнуть её имя из своего расписания и забыть, как я забывал сотни других пациентов, чьи эмоции были недостаточно яркими, чтобы вызвать у меня хоть искру интереса.
Вместо этого я перенёс её приём на день раньше.