Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 96

— Ее-то? Ну-кась, — старик беспомощно замигал — вопрос застал его врасплох; потом выдохнул облегченно и аж подался всем телом вперед. — Дашкой кликали, чтоб провалиться на месте!

— Завираешь, — усомнился Топорков, — никакой Дашки и в помине не было, слышал, наверное, где-нибудь про такой случай...

— А можа, и впрямь не было, — охотно согласился старик. — Было — не было... кому прибыльно? — а можа, и было, да я забыл; травка, вон, та ж не упомнит, что я на ей кувыркался. Жить-то как надоть?

Он заговорил приглушенно, будто опасался, что подслушивают и лес, и река, и трава; отвернутся тогда они от него — выдал их тайну!

— Глухоманка кругом, народ дровяной, лесом кормится. Машина теперь куды хошь, а раньше? Шлепай, шлепай — густняк да болота, деревья одни, и сам, как былинка: живешь потихоньку, кормишься; помру вот вскорости, и ладно — кончился белый свет, другая жизня пойдет...

— Это какая же другая? Загробная, царство божие?

— Не-е... В бога не верую, нельзя верить...

— Почему?

— А где он есть, ты его видал? И я не встречал, ни вот ни единой приметочки! Суета это человечья, от беспокойства. Смерть-то — она что говорит? — все из землицы вышли, тудысь и отправятся. Жалко людям-то своей позазря прожитой — без добра и ласки — судьбины, вот и удумали тот свет: там, мол, за них господь порадеет. Не-е... Помер, ну и ладно, детишки пускай живут, им тож надоть, а? Зачем мне-то, старику, помехой встревать? Травинка вон растет, пускай растет до срока. Ты ее не тронь понапрасну, закон ей такой — расти, сполнять назначению: корова съест — и ладно, не съест — завянет, а по весне другая вымахает, чуешь? Эта вся, — старик повел руками, как бы охватывая окружающее, — не от тебя, не от меня и не от бога — от естества вечного. Был день, стала ночь, посля снова завертится...

Топоркова покоробило от этих рассуждений — что-то возмущало, беспокоило — ставил старик рядом и травку, и корову, и человека.

— Сладко поешь, дед, да ведь люди-то — не ровня всякой живности...

— Э-э, — отмахнулся тот, — болтовня, от суеты, от беспокойства... Увязала их веревочка: земелька-то все-ех укроет в могилке! — вот и больно людишкам-то... Ты не моги так жить, надоть кругом обчертиться и заклясться: «Всяк по себе должон быть, не колготи, не мельтеши, вот и ладно, и спокойно душеньке!» Народился человек — хорошо, помер — хорошо. Дело сделал — жил, такая его стихия, не переломить ее нипочем, как травка — была и нет...

— Ну а как же быть с тем — для чего живешь?

Старик сочувственно зачмокал:

— И твержу, и твержу, непонятливый ты... Эк гордыня-то ерепенится! Сбрось гордыню-то, легче станет, не муторно; так и живи.

Разговор явно зашел в тупик; Топорков понял — старику все равно не докажешь, у него это целая жизненная философия, которую невозможно опровергнуть, ибо опирается она на веру в незыблемость вечных процессов, их можно вот так, осязаемо, потрогать, убедиться в существовании.

— Поехал я‚— сказал Топорков.

Старик равнодушно отвернулся:

— Да езжай, езжай...

Назад Топорков не спешил — все-таки с грузом; иногда на ухабе верхние доски подпрыгивали и хлопали; он останавливал машину, ровнял свесившиеся концы.

«Значит, отойди в сторонку, и пусть все идет прахом, меня не касается? — продолжал он спорить со стариком. — Не-ет, это трусость».

Стемнело быстро; Топорков включил фары — дальний свет выхватывал у обочины то одинокое дерево, то куст; на поворотах два желтых пятна скользили по стене леса.

Вечерние заботы наполнили Заворово: где-то тягуче скрипел ворот колодца, по улице прогромыхал трактор, окна магазина ярко освещены — внутри полно покупателей; как всегда, на высоком крыльце магазина возятся, сопят, плачут малыши: матери, идя за покупками, берут их с собой, и те ждут гостинца — баранки, леденца или пряника.

Едва Топорков загнал машину во двор школы, как неизвестно откуда объявились плотники; они молча скинули и уложили в штабель доски, уважительно тронули козырьки кепок и исчезли.

Топорков томился на бревне возле забора; через улицу — дом Веселовых, почему-то выключен электрический свет, горит керосиновая лампа, и сквозь занавеску видны чьи-то силуэты, значит, мать солдата не одна. Похакивая от усердия, прокатил на велосипеде парень, на раме пристроилась девушка и с притворным испугом уговаривала кавалера не гнать; велосипедист чуть не наехал на Топоркова, тот едва успел подобрать ноги.

Теплынь, а Топоркова трясло, била нутряная дрожь: всего двадцать шагов отделяют от цели, и их нужно сделать, обязательно. Он оправил рубашку, пригладил волосы и почти бегом, отрезая себе обратный путь, метнулся к калитке, толкнул; жиденькая, она скрипнула пискляво, зачиркала по земле, скособочилась, полуотворившись; прогибались доски на приступке. В сенцах темно; Топорков шарил по стене, свалил с гвоздя тазик — оглушительно загремело; вот и дверная скоба: он дернул ее и шагнул через порог.

— Разгромыхался, недотепа, чего приперся? — хлестанул строгий окрик.

За длинным столом, покрытым белой скатертью, плотно — плечо к плечу — сидели старухи: все в черном, лица глубоко упрятаны в платки. Дальний край стола смещен в угол комнаты, увешанный иконами, еле-еле мерцает лампадка; возле керосиновой лампы лежит раскрытая книга — Топорков привороженно глядел на вздрагивающий палец, придерживающий страницу, — скрюченный, землистый, с бугром вместо ногтя.

— Мне... бабку Дашу...

— А ты ктой будешь, к чему тебе Дашка нужна-то? — продолжался допрос.

Из-за лампы, прежде невидимая, вылезла высокая костистая старуха — это ей, видать, главной здесь закоперщице, принадлежал и строгий голос, и пугающий палец. Она, постукивая суковатой палкой об пол, грозно надвигалась:

— Ктой будешь?

— Тетка Марина, так это ж Лешка, шофер с такси, Мишку он задавил, вишь, выкрутился, не посадили. Нюрка с ним ехала, говорит, бешеный стал‚ — прочастила ближняя юркая старушенция, заюлила, любопытствуя, и другие уставились серыми ликами.

— Вон оно что, — главная старуха остановилась перед Топорковым. — Прощенья испросить явился, покаяться? — вопрошала она; у нее крупное лицо — темное, будто прокопченное, вислый нос, верхняя губа обильно покрыта волосами — отросли небольшие усики, платок плотно затянут узлом.

Столь неожиданный поворот ошеломил Топоркова, пропал настрой, с каким шел в этот дом.

— Мне каяться нечего.