Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 96

Глава восьмая

Грузно поднялся Ташеев — привычно перепоясался пустым патронташем, ударил по левой ладони малахаем, стряхивая влагу от растаявшего снега. Старик-незнакомец подскочил к нему и, толкая обеими руками, попытался усадить чабана на лавку:

— И хватит тебе, передохни, я пойду! Прямехонько пойду, без своротов, не привыкать мне со стужей воевать — у нас в Иркутске морозы тоже знатные, аж трещит кругом, сибирские, словом. А ты посиди, посиди, подыши теплым духом, силенок наберись...

Стоял чабан глыбисто, даже не шелохнулся, лицо его по-прежнему было сумрачным — темное, прокаленное знойным солнцем и стылыми степными ветрами, оно виделось неживым, словно высеченным из камня. Он легонько отодвинул в сторону старика, нахлобучил малахай и шагнул к двери, коротко бросив на ходу:

— Степь не знаешь, буран не знаешь, в степи я хозяин...

Старик затопотил ногами от злости и тонко закричал в закрывшуюся дверь:

— Дубина стоеросовая, а не хозяин! Надолго ли вас двоих хватит! Поочередно было бы сподручней искать путь в буране, одному господу богу известно, сколько еще будет дуть... Э-эх! — огорчился он, но ненадолго, тут же набросился на Димку Пирожкова: — А ты чего без остановки топишь? Этак сожжешь кизяк, а потом замерзнем, как пить дать замерзнем без согрева!

— Ну, расходился! — тяжело дыша, сказал Глушаков.

От бесконечных рывков тракторного поезда ему было плохо — Тоня уже трижды делала уколы. Да и самой ей несладко: разболелась голова, иногда к горлу подступала тошнота. Трактор останавливали, и, поддерживаемая Лепилиным и стариком-незнакомцем, она выходила наружу. Пуст желудок, а все равно у нее выворачивало внутренности, снизу волнами накатывалась боль. Тоня стонала сквозь стиснутые зубы. Старик озабоченно суетился поблизости:

— Ах ты, мать честная, угораздило же в дороге приключиться! Потерпи, миленькая, до больницы, баба ты костью крепкая, а что впервой рожаешь и маешься, так попривыкнешь. Моя-то старуха попервости как намучилась! Ничего, оклемалась и давай ребят выстреливать, как из пушки, вот те крест! — шестерых мужиков произвела! В войну все шестеро воевали, ну... кто не воевал! — я тоже воевал, при госпитале числился...

Димка Пирожков чувствовал себя лишним среди спутников. Все делом заняты: Потапов с чабаном напеременки впереди трактора идут, Володька за рычагами сидит, Лепилин со стариком возле Тони хлопочут, а директор болен, встать не может. Ну какая от него, Димки, польза? Он порывался выйти в буран и прокладывать путь, но разве доверят, вон, чабан даже старика не пустил. Димка мучился, а при очередной остановке, когда Володька зашел погреться, он предложил ему тулуп.

У Володьки особенно мерзла кисть левой руки, на которую привязывалась веревка. Он, растирая ее снегом, морщился и потихоньку ругался. Потапов, сам замерзший, однажды попытался помочь, но тот грубо прикрикнул: «Ишь сердобольный, на себя посмотри!» Тулуп он взял и буркнул: «Догадался...» Димка покраснел и чуть ли не заплакал от обиды — ну разве он в чем- то виноват, разве не хочет сделать как можно лучше? Почему-то частенько его порывы наталкиваются на неприятную реакцию людей. Наверное, они ни во что не ставят Димку, считая его сосунком. Но ведь он уже самостоятельный человек, правда, еще не во всем разбирается, так нужно объяснить, а не лаяться, как Володька.

К вечеру вымотались все — и кто вел трактор, и находившиеся в домике. Ташеев и Потапов, истерзанные бураном, твердили с усталой злостью: «Нельзя останавливаться, только вперед...» Первым не выдержал Лепилин. Он с тихим ужасом наблюдал за происходящим и не находил смысла в этом движении: не лучше ли остановиться и переждать? Окончится непогода — можно и ехать. Ведь всем плохо, особенно Тоне. Боль искажала ее лицо, и эта терпеливая боль, эти страдальческие гримасы вызывали в нем протест. Он придерживал жену за плечи, и приходилось близко наклоняться к широко раскрытым глазам. Их взгляд порой туманился, уплывал куда-то вглубь, и Лепилин пугался, когда ощущал, что вот теперь он находится рядом с гранью, за которой пустота, небытие. Эта смертная близость утомила его сильнее, чем многократное дерганье домика, ибо была до сих пор незнакомой, он никогда не задумывался о чужих страданиях. Сейчас ему казалось, что если случится это неведомое — здесь, у него на коленях, то дальнейшая жизнь потеряет всю прелесть, которой он наслаждался, а еще больше жаждал. Тоня, приходя в себя, вымученно улыбалась, слабыми пальцами пожимала руку мужа, едва слышно шептала: «Не волнуйся, я выносливая...»

Лепилина в меньшей степени заботило состояние Тони — она действительно выносливая, вытерпит, к тому же, эка невидаль — роды, не она первая. Он хотел одного — как-то избавиться от столь близкого соприкосновения с беспокоящим его чужим страданием. Поэтому Лепилин, срываясь на крик, сказал директору:

— Хватит мучить людей! Они здоровые, им нипочем! Переждать нужно! В такой буран мы запросто проскочим и Смайловку, и Камышовку мимо в пяти шагах!

Потапов, собиравшийся вновь идти поводырем, остановился у двери, переглянулся с чабаном. Ташеев — весь в снегу, лицо покрыто льдистой коркой — медленно раздевался: хрустел вымороженный полушубок, слеплен в твердый комок малахай, а овчинные рукавицы задубенели и почти не сгибались. Сняв верхнюю одежду и валенки, чабан опустился на корточки возле собаки. Лицо оттаивало, Ташеев сдирал кусочки льда, с усов и бороды капало. Из котелка старика он набрал в пригоршню воды, приподнял голову собаки и вылил в оскаленную пасть с выпавшим языком. Не шелохнулся Самолет, вода пролилась на пол. Ташеев подошел к Тоне и хмуро, но просительно сказал:

— Полечи, сделай укол...

Лепилин разозлился, задохнулся от возмущения:.

— Она встать не в силах, плохо ей от дерганья! А вы... вы только о собаке думаете!

Покачал чабан головой, утерся рукавом:

— Человек пожалуется, собака — не пожалуется... Человек человеку поможет, собаке никто не поможет, слов она не знает. Надо лечить собаку, она верная...

Тоня сделала движение, намереваясь подняться, но Лепилин удержал:

— Ты куда... Ничего с ней не случится, а ты... ты... лежи!

Старик-незнакомец замельтешил перед нею:

— Эхма, голуба, доверь-ка мне уколоть животину. Дело нехитрое, уколю за милую душу. В моей жизни, особливо солдатской, чего не приходилось выкамаривать! Людям колол, а уж собачке — сам бог велел, запросто, раз, энтое... тяжеленько тебе.

— Не дам, — твердо сказал Ташеев.