Страница 2 из 96
Петька, перепуганный, захныкал. Топорков в сердцах отпустил ему затрещину; тут же неподвижный взгляд жены отрезвил, он пошатнулся, закрыл лицо руками и убежал в спальню, упал на кровать, мял, кусал подушки, давился сухим комом в горле; хотелось заплакать, но не было слез, как не было их никогда в его жизни — и тогда, когда в детстве доставалось иной раз в драке, и тогда, когда умерла мать, и это томление успокоило; Топорков забылся легким, как туман, сном; однако какой-то частью сознания он продолжал жить наяву, слышал, как в соседней комнате ходит Маша, елозит по полу Петька — катает кубики, и отчетливо тикает будильник.
Бодрствование во сне — тягучее, зыбкое, схожее с опьянением — длилось долго; он отдавался ему без остатка, устав бороться с самим собой; но лишь Маша коснулась его плеча: «Леша, встань, я кровать разберу...» — Топорков сразу очнулся.
Был уже вечер, но по-прежнему сквозь окна сочилась духота. Стемнело, и неподвижная неясная фигура жены безмолвно застыла у изголовья.
Топорков в одних носках неприкаянно забродил по дому: задержался в соседней комнате над диваном — Петька посапывал, откинув правую руку к стене. Топорков поправил сползшее одеяло; подошел к этажерке, пальцами ощупал корешки книг — читать не тянет; заглянул в ухожи, — свинья вытянулась во весь закуток, тихо повизгивали возле ее брюха поросята. Ничегошеньки не произошло за то время, когда он то ли уснул, то ли забылся.
Вернувшись в спальню, Топорков сел на подоконник, смотрел в темень: обрывки воспоминаний, мельком услышанные разговоры и лица людей скользили перед взором, захлестывала пестрота, и опять откуда-то снизу, от живота, наползал ужас, постепенно наполняя тело дрожью. В бессилье он застонал, заколотился лбом о раму — гнал прочь страшное видение, наплывающее неумолимо. Топорков отшатнулся от окна — там, за стеклом, снова, наяву, виделось ему: испуганные лица, обезображенное тело, кровь...
Казалось, можно сойти с ума от такой постоянной пытки. Он торопливо разделся, лег рядом с женой, приник похолодевшей щекой к ее плечу, стараясь унять лихорадочный стук зубов; в голове возник звон, сначала едва слышный, потом звучащий все громче. Топоркова корежило; сдерживая судороги, он прижимался к теплой спине Маши — искал у нее защиту, успокоение; звон разрастался, затмил все звуки и шорохи, от нестерпимой рези защипало в глазах, вдруг потекли слезы, и поток их не унимался. Маша повернулась, обхватила голову мужа, крепко притиснула к себе; он исступленно целовал шею, грудь, лицо жены. Руки Маши ласково оглаживали его всего, он упивался ее голосом: «Родненький, милый, все будет хорошо, вот посмотришь! Забудь, ты со мной, ты всегда мой, слышишь?»
...Потом Топорков лежал на спине; притулившись под рукой, Маша едва слышно всхлипывала, он перебирал ее тягучие прохладные волосы и думал о том, что неужели до конца жизни между ними будет стоять осязаемая боль, горечь, недоумение...
— Мне сегодня предложили принять новый лесовоз...
Маша перестала плакать, затрепетала, отодвинулась:
— А как же... Ты согласился?
— Понимаешь... Не знаю...
Ночь — бесконечная — шла своим чередом. Давно уснула Маша, по-детски подложив под щеку ладошки, вздыхала изредка во сне; ее присутствие облегчало думы Топоркова, он предвидел, что, если пойдет на такой шаг — отмахнется от случившегося, — потеряет в себе и в ней веру в нечто незыблемое, и это окончательно убьет всякую надежду на лучший исход, которая еще — робко — теплилась...
Топорков ощутил дрожь двигателя: теплая и мощная махина с переплетением проводов, труб, приборов, рукояток, запахом бензина, возникавшим из каждой щели, неотделима от него; он сразу успокоился, с виду равнодушно, но зорко смотрел на дорогу — многолетняя привычка, по которой собрат по профессии сразу отличит новичка от опытного шофера: одна рука на дверце кабины, другая на баранке; ровный гул исправного мотора, прохладное утреннее шоссе, ныряющее под передок и колеса, хлопанье брезента, покрывающего кузов, — и можно засвистеть мотив песенки про влюбленную девицу и музыканта, дующего поочередно то в кларнет, то в трубу.
После каждого поворота улицы встречались — справа и слева — знакомые фасады домов, окна, заборы, хилые тоскливые ларьки и киоски по продаже овощей, мороженого, курева, книг, газет, продовольственные палатки, магазины: сколько же нужно человеку различных предметов...
Топорков размышлял об этом мимоходом, и отзвуки мыслей не давали окончательно успокоиться, забыть ту беду, те терзания и безысходность — владели они им и вчера, и позавчера, и много дней и ночей.
И когда он крутнул руль, сворачивая на Торговую площадь, уже твердо знал — все останется с ним.
На автобусной станции еще пусто. Топорков постучал в закрытое окошко диспетчерской. Недовольный женский голос изнутри пробурчал:
— Не громыхай! Рано еще!
— Это я, Топорков, с таксомотора...
Окошко открылось. Показалось заспанное лицо диспетчера. Она удивленно таращилась:
— Ты? Давненько не было... Неужто на прежний маршрут?
Топорков сунул ей путевой лист, сухо сказал:
— Поменьше болтай, делай свое дело...
Диспетчер отвела глаза, засуетилась, перебирая на столе бумаги:
— В зале бабка из Заворова. Забери ее.
Шофер прошел по узкому коридорчику, приоткрыл дверь в зал ожидания: ему не хотелось заходить — не мог привыкнуть к застоялым запахам. Всюду в таких помещениях одно и то же — люди текут через них, долго не задерживаются и оставляют после себя дорожную шелуху, отбросы и затхлый воздух. Топорков негромко спросил:
— Кто в Заворово?
Все лавки заняты: кое-кто сумел пристроиться поудобнее — растянулся во весь рост, некоторые дремлют, привалившись к узлам, мешкам и чемоданам; на широком подоконнике, поджав ноги, спал парнишка — под головой красная спортивная сумка.
На ближней лавке зашевелилась женщина; откинув угол платка, которым укрывалась, указала пальцем:
— Вон дрыхнет бабка Нюра... Бабка Нюра, вставай!
— Ай-ай! — спросонья запричитала в углу бабка, хватая мешки, заторопилась. Топорков признал ее: она частенько ездила в город на рынок, торговала чем придется — ягодами, сметаной, творогом, сушеными грибами. И хотя сочувствовал ей Топорков, ведь кормит отца и сноху с тремя детьми — бабкин сын куролесит по вербовкам, денег не шлет, — но недолюбливал за изворотливость, злой язык и всем известную скупость.