Страница 13 из 96
— Жалься, жалься, иди вон туда, в сельсовет, там тебя Чарышиха приголубит, — Тимоха втоптал окурок в песок, подтолкнул шофера. — Садись-ка да подъедь к Петьке и Саньке.
Лесник Хлустов крякнул, поднимая мешок, — видно, набит чем-то увесистым. Парни, порасспросив, отправились в магазин.
Бабка Нюра, подхватив бидоны, вперевалку поднялась по ступенькам крыльца в сельсовет.
— Ишь, ты, что хочу, то и ворочу, — бушевала бабка. — Я те посамовольничаю, вовек упомнишь!
В продолговатой комнате сумрачно, по бокам — ряды стульев, а в дальнем углу — два стола, один направлен торцом на дверь. Настольная лампа высвечивает лист бумаги и руку с карандашом, склоненное лицо — Чарышева писала, высунув и прикусив от усердия кончик языка, как старательная школьница. Бабка, осторожно поставив бидоны под вешалку, напористо устремилась к столу и еще с порога громко и требовательно говорила:
— Это что же такое, председательша, за безобразие-то, а?
Чарышева оторвалась от писанины, отодвинулась и сразу спряталась за кругом света. Бабка подошла вплотную к столу, взглядывалась.
— Ты садись, садись, бабушка, — мягко пригласила Чарышева. — И не торопись, спокойно все расскажи.
— Да не хочет он ехать в город, шофер этот, длинный-то... Делов отыскал по деревне, а какие дела-то? Его забота — нас по адресу доставлять, как положено, ишь, нахалистый. И Тимка глотку дерет: «Не поедет, мол, шофер, я ему подсоблять буду!»
Катался карандаш в пальцах у женщины, и бабка, притихнув, наблюдала за ним, потом подняла глаза и удивилась — Чарышева улыбалась, неприметно, чуть-чуть, но ее усмешку она видела явственно — чему радуется или издевается? — и это взбесило ее окончательно:
— Фулиган он, судить должны за убийство, а его — нате! — на машину! Господь-то глазастый, все видит, накажет он анчутку!
Чарышева встала, походила — два шага в один угол, два — в другой, облокотилась на спинку стула:
— Ты, бабушка, когда в бога-то уверовала? С малолетства тебя знаю, никогда этим не увлекалась. Всю жизнь работала, сына растила, ну, не удался, шалопут, семью подкинул, опять горбишься. Да чего волком на людей кидаться, они же тебе сочувствуют и помогают, не то что твой господь...
— Да где помогают, где? Всяк норовит к себе утянуть, а бог... он...
— Сена накосит? — вставила Чарышева. — Молчишь? А на днях сюда вот приходила, плакалась, что корова на зиму без корма. Сельсовет обещал и поможет. Мы сидим здесь и волю исполняем их, людей наших деревенских. А они ведь от нас требуют решать по справедливости.
— И бог по справедливости!
— Изверг он, твой бог! — Чарышева приподняла стул и сильно стукнула об пол. — Всякие евангелия и попы утверждают, что всесилен он и «промысел божий днем и ночью простерт над жизнью каждого из нас, и каждый шаг в жизни человека совершается по воле божьей». Значит, и война, на которой погибли — посчитай, не меньше двадцати заворовских мужиков, да и мой папаня, — по его воле? По его воле Мишка под машину попал, бабка Даша сподобилась, они-то в чем провинились, в каких грехах перед богом, что наказывает он? Если и есть кто на небесах, так это — зверь, бессердечный и жестокий. А на земле все дела — и добрые, и злые — от людей, в их силах повернуть свою судьбу к лучшему. И шофер, и Тимоха, и многие другие так и поступают — по-душевному, а не по лютым законам, выдуманным когда-то, чтобы сделать людей слабыми. Трудно Топоркову, очень трудно, помочь ему надо кто как может, но не тыкать, прикрываясь божьей волей, пальцем в его рану, — Чарышева зашла бабке сзади, преодолев давнишнюю неприязнь, обняла ее за плечи, прижалась щекой к щеке и почувствовала, как от этой неожиданной ласки та вздрогнула и обмякла. — Ведь ты же добрая, я знаю, помню, как меня, сироту, привечала и баловала, доченькой звала...
Лицо бабки Нюры, еще несколько минут назад облыжное и упрямое, разжалобилось; комкая концы платка, она прошептала непослушными тряскими губами:
— Кабы раньше ведала, что ты, Анютка, горе мне накличешь... Пашка-то из-за тебя сбежал, не пошла за него замуж, он... и женился, и детей наплодил — назло...
— Не могла я, бабушка, не полюбила, а жить с нелюбимым — взвоешь, ведь сама меня научала, сама мне долю счастливую прочила. — Чарышева выпрямилась. — Только долю свою каждый человек по-особому понимает и ищет. Жизнь у Пашки не задалась от слабости, укрепила ж ее, не в обиду будет сказано, ты, бабушка, лишив его собственной воли, — оженила.
— Наша доля — божья воля, — потупилась бабка Нюра. — Шофера-то жалеешь, а Пашку... оттолкнула, его бы приголубила, глядишь и сладилась бы судьба у парня. Люди-то... все так — о себе забота.
— Неправда это! — Чарышева, беспомощно вскинула руки к груди; отвернувшись к потемневшему окну, лбом уперлась в стекло — оно не успело остыть, теплое, хотя уже вечер.
Как перед грозой бывает душно и пустынно, так и сейчас Чарышева провалилась в безвременное затишье; с трудом, из тайников памяти возникли картины прошлого, казалось, ничто не может потревожить их, даже и побуждений не было, чтобы ворошить забытое. Однако в жизни подстерегают разные случайности, и они вытягивают — звено за звеном — всю цепочку событий; разом очутишься в тех годах, среди тех людей — долго прятала бабка Нюра обиду и наконец ужалила больно, добралась в самое сердце.
— Не любил Пашка меня, — тихо сказала Чарышева. Она старалась сдержаться, но на язык просились горькие слова: — Что это за любовь, которая родила ненависть; любовь, пусть безответная, не пожелает кому-либо плохого...
Бабка Нюра неловко вылезла из-за стола, закрыв лицо ладонями, неуверенно направилась к выходу — ступала грузно; стыд окатил Чарышеву с макушки до пяток, враз протрезвела она и ужаснулась тому, что в сердцах наговорила. — Бабушка, постой! — Бросилась за ней, опередила и встала перед дверью, показнилась: — Прости меня за речи обидные, не вытерпела, ответила.
Уткнувшись Чарышевой в плечо, бабка плакала навзрыд — оплывшее тело колыхалось:
— Я не виню тебя, Анюта. Это я до старости скарабкалась, а утехи-то не нашла. Потому и к богу привадилась, боюсь к людям-то жалиться идти, ну как обсмеют, ему ж поплачешься — болячка на душе-то притихнет.
Чарышева, заправляя бабкины жиденькие пряди под платок, горевала чужой болью и не знала, за какой конец ухватиться, куда идти, чтобы отыскать начало всех начал: неужели нельзя, поняв, в чем дело, подправить человеческую судьбу...