Страница 28 из 93
«Maria-A
Реквизировали в сорок первом, в августе. Поставили на верфь в Дюнкерке и за восемь недель сделали из угольной баржи десантную: приварили броневые щиты вдоль бортов, прорезали аппарель в носу, поставили две сорокамиллиметровые зенитки на корме. Хендрика оставили капитаном: некому было ставить других. Команду собрали из тех, кто согласился — моторист Питер из Дордрехта, два юнги-фламандца из Гента, кочегар-эстонец, фамилию которого Хендрик так и не научился выговаривать.
Сейчас в трюме «Maria-A
Питер поднялся в рубку, кивнул и встал у двери.
— Загрузились?
— Загрузились. Один уже блюёт, мы ещё в порту.
— Шторма не будет.
— Шторма не будет, а ему всё равно плохо. — Питер помолчал. — Что в журнале писать?
Хендрик подумал.
— Учения. Выход на учения по плану «Зебра», как в декабре.
— В декабре мы стояли у пирса.
— Значит, ночные учения. В январе таких не было — пиши, что новые.
Питер не двинулся.
— Хендрик. Это не учения.
— Я знаю.
— Они не вернутся. И мы, может, не вернёмся.
Хендрик посмотрел на него. Питеру было сорок восемь, моторист с двадцати лет — сначала на буксирах, потом на каналах, последние двенадцать лет с Хендриком. У Питера была дочь в Дордрехте, шестнадцати лет, и больная мать.
— Пиши учения, — сказал Хендрик. — Если кто-нибудь потом найдёт журнал — пусть найдёт учения.
Питер кивнул, повернулся и пошёл вниз.
По трапу к рубке поднялись двое — обер-лейтенант, командир десантной группы, с автоматом на ремне, и за ним фельдфебель с планшетом. Обер-лейтенанту было лет двадцать пять, лицо узкое, выбритое до синевы. Он остановился у входа, постучал по косяку — вежливо, как стучатся в чужой дом.
— Капитан. Когда отходим?
— Через час сорок. По сигналу с флагмана.
— Хорошо. — Обер-лейтенант помолчал. — У нас в трюме плохо с воздухом.
— Открыть люки нельзя.
— Я знаю. — Он посмотрел на Хендрика прямо. — Если будем тонуть — что с моими людьми?
Хендрик не ответил сразу. Это был вопрос, который офицер задавал не из тактики — из необходимости знать ответ.
— Шлюпки рассчитаны на сто восемьдесят, — сказал Хендрик. — В каждой по пятнадцать. Двенадцать шлюпок. На борту — сто восемьдесят два, плюс мои четверо.
— То есть мои четверо — пешком?
— Шлюпок для команды нет.
Обер-лейтенант посмотрел на него ещё секунду. Потом кивнул — без улыбки, без сочувствия, просто принял к сведению. У него была своя арифметика, у Хендрика своя.
— Шнапсу не желаете, господин обер-лейтенант? — Хендрик достал флягу из ящика под штурвалом. — Голландский, ячменный. Греет.
— На службе нельзя.
— У нас ещё час сорок.
Обер-лейтенант посмотрел на флягу, на Хендрика, потом снова на флягу. Взял. Отпил.
— Хороший, — сказал он.
— Хороший.
Они стояли молча. Каждый понимал, что другой никому не скажет.
Внизу, на причале, заворчали грузовики — подвозили боеприпасы к соседней барже. По воде шла лёгкая зыбь, и «Maria-A
— Что вы делали до войны, капитан? — спросил обер-лейтенант.
— Уголь возил. Из Бельгии в Голландию.
— И сейчас в Голландию вернётесь?
— Если вернусь.
— Вернётесь, — сказал обер-лейтенант. — Двадцать миль. Прогноз спокойный.
— Двадцать миль — это пять часов. За пять часов в Ла-Манше многое бывает.
Обер-лейтенант не ответил. Вернул флягу, кивнул и пошёл вниз — к своим людям, к душному трюму, в котором ждали приказа сто восемьдесят два человека, для которых были шлюпки.
Хендрик убрал флягу обратно в ящик.
На причале мигнул прожектор — короткими: точка, точка, тире. С соседней баржи отозвались тем же. Сигнал готовности.
Хендрик посмотрел на часы. Час двадцать две минуты до отхода. Он встал к штурвалу, положил обе руки на колесо — старая привычка, ничего ещё не делая, просто почувствовать дерево под ладонями. Колесо было гладкое от тридцати лет рук — его рук, его отца, его деда.
«Maria-A
У себя в кабинете Сталин взял другой листок и написал сверху: «приоритеты». Подумал. Написал первое: Курчатов — всё что просит, без очереди и без обсуждений. Второе: Королёв — крылатые ракеты, серийное производство, цель пятьдесят единиц к апрелю. Третье: Финляндия — закрыть до конца января, любые условия в пределах разумного, высвободить пятнадцать дивизий с Карельского фронта.
Третий пункт был самым срочным. Маннергейм торговался, но Маннергейм был разумный человек, и после Хельсинки в октябре и Лондона в декабре он понимал, чем заканчиваются войны, в которых одна сторона умеет стрелять на триста километров, а другая нет. Если Финляндия выйдет до того как Бек развернётся — пятнадцать дивизий можно перебросить на юг, к Кирпоносу, и тогда Никополь закроется весной, раньше чем Бек успеет перебросить технику с запада.
Хороший план. Много допущений.
Волков смотрел на два листка. Первый — простой расчёт, который выглядел как приговор: год без страховки. Второй — список того, что можно сделать за этот год.
Он сложил оба листка, убрал в папку и убрал папку в нижний ящик.
Стемнело окончательно. Фонари во дворе зажглись: жёлтые, в снегу, с кругами света под каждым. Где-то на участке хрустнул снег под чьими-то шагами, охрана меняла смену. Обычная зима, обычный вечер — если не знать, что в Кале сейчас грузятся баржи и в Нормандии Штудент проверяет снаряжение десяти тысяч парашютистов.
Волков нажал кнопку звонка.
— Василевского, — сказал он вошедшему адъютанту. — Завтра утром, восемь ноль-ноль. И Молотова.
— Есть. Тема для доклада?
Сталин подумал секунду.
— Финляндия, — сказал он. — И Карельский фронт. Скажите: весенний план.
Адъютант вышел.
Волков взял следующую папку — ту, что лежала с утра, Рокоссовский по Двинскому направлению, семь страниц мелким почерком. Открыл. Начал читать.