Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 108

Я поставил котелок на стоящий возле кухонной стенки стол.

–

Antreten!

– кричит Фриц.

Мы снова идем на завод.

Этой ночью мы слышим гул самолетов. Равномерный, устойчивый гул. Они летят прямо над нами, гул проникает в собор, заставляя держаться начеку. Он подобен ночи: властно господствует, проникает повсюду, шумит в ушах эсэсовцев, которые из-за него уменьшаются на глазах, становятся как мы. Он наводит страх на толстого эсэсовца, которому тепло под его одеялами. Нам же этот звук ласкает слух, нежит наше тело на матраце.

Каждый самолет пролетает над лагерем за очень короткий промежуток времени. В нашем мирке не развернешься, он простирается на несколько десятков квадратных метров. Они не знают, что пролетают над нами. Просто в ночной Германии есть вокзалы, заводы и разбросанные по этой сети болевые точки – лагеря, подобные нашему. Они сбрасывают свои бомбы недалеко отсюда, слышны разрывы, кому-то страшно, но мы перестаем чувствовать себя покинутыми. Да, они здесь, мы слышим новые разрывы, приподнимаемся со своих матрацев, прислушиваемся, да, это сила, их просто так не возьмешь. Эсэсовцы дрожат от страха. А мы ничего не боимся; если кого-то охватывает страх, то одновременно разбирает смех. Летчики сидят в своих тесных кабинах: прилетели на час покружить над Германией, никто из них знать о нас ничего не знает, но в своих мыслях мы превращаем бомбардировку в совершенное ради нас деяние. Наслаждаемся плодами ужаса, пронизывающего эсэсовцев.

Когда самолеты прилетают днем и эсэсовцы на своем месте, нас связывает другое общее чувство. Эсэсовцы поглядывают на небо, потом посматривают на нас. Самолеты напоминают им о смысле нашего пребывания здесь: а что, если мы, пусть и на мгновение, перестанем быть

швалью

, и они начинают смотреть на нас как на врагов, как на настоящих противников?

Мелодия этого гула по ночам. Она успокаивает, звучит подолгу. Прикрывает нас. Прикидываешь: они прилетали час назад, значит, через час вернутся. Начинаешь грезить: вот самолет приземляется на нашем поле, берет нас на борт, взлетает; спустя два часа я звоню в свою дверь. Два часа ночи. В два часа ночи, прямо сейчас, пока я здесь, я могу оказаться там, дома. За ночь просчитываешь все это множество раз. Цепляешься за все, что сводит к нулю расстояние, за все, что указывает на то, что его можно одолеть, что ты существуешь не в другом мире: пять дней пешком – и ты в Голландии, неделя – и ты в Кёльне. Так, пешим ходом, просто проходя своими ногами это расстояние, я, каким я остаюсь здесь, за то или иное время могу стать тем человеком, что в два часа ночи позвонил бы в свою дверь, если бы самолет взял его на борт. Бесконечность возможностей.

Даже не обязательно шагать многие километры. Там, за колючей проволокой, есть дорога, достаточно сделать несколько шагов – и всё. Надо пойти по этой дороге, ориентируясь по звездам: так я вернусь в человеческий мир. Этой ночью все возможно. Препятствия, которые я сам выстраиваю: полосатая роба, отсутствие пищи, физическая слабость, возможность неудачи, повешение, которое мне грозит, если меня поймают. Но это всего лишь препятствия. Их можно преодолеть. Нет ничего невозможного, поскольку я знаю, что запад существует, знаю, куда мне надо идти. Но при всем этом знании я знаю также, что сразу после подъема это равновесие между возможным и невозможным будет нарушено. Не знаю я только одного: когда я прав – сейчас или после подъема. Обретенное ночью могущество испарится после подъема. Дорога будет вести на завод; запад обратится небольшим лесом, простирающимся над дорогой; все остальное сойдет на нет. Повсюду будет колючая проволока, часовой и выпавший мне удел. Я буду думать и ходить, таская за собой колючую проволоку, капо, голод и раны, буду втягивать голову в плечи, передвигаться, согнувшись в три погибели, буду детищем лагеря, а не прежней жизни. При всем при том я говорю по-французски и мне, как и моим товарищам, случается быть

обходительным,

извиняться, если я кого-то ненароком толкну: после подъема это скорее внушает мне мысль, что все мы здесь сумасшедшие. Потому как имеем то, что имеем; живем так, как живем; и то и другое невозможно.

Если бы какой-нибудь простодушный обыватель понаблюдал за нами на протяжении нескольких дней, он наверняка усомнился бы в том, что все мы на одной стороне, что все здесь были когда-то бойцами.

Он увидел бы, как один француз, работающий на заводе, мастерит игрушки для детей немца-бригадира: маленькие танки, «Тигры»; как француз-надсмотрщик кричит на другого француза за то, что тот не работает; как немец-бригадир похлопывает по плечу мастерящего игрушки француза, награждая его лишним куском хлеба, а через минуту отвешивает оплеуху русскому, который стоит в двух шагах и недостаточно споро работает; как рядом с русским из кожи вон лезет чех, тоже стараясь сделать игрушку и заработать лишний кусок хлеба; как избивают дубинками другого француза, который плохо работает; как другой русский жрет третью порцию супа.

Утром, еще до рассвета, когда идет раздача хлеба, этот простодушный наблюдатель услышал бы наши крики – крики итальянцев, французов, русских, которые давят и колотят друг друга, чтобы не оказаться в хвосте; он увидел бы, как капо наводит порядок.

Эсэсовцам мало того, что они нас обрили и переодели. Чтобы презрение было полностью оправданным, им надо, чтобы заключенные дрались за кусок хлеба, чтобы они зверели в этих драках за еду. Эсэсовцы знают, что делают. Но именно в этом пункте они показывают себя вульгарными идеалистами. Да, заключенные, штурмующие ради добавки бак с супом, представляют собой

гнусное

зрелище, однако они не унижаются, как полагают эсэсовцы, как подумал бы этот простодушный наблюдатель, как думает всякий раз здесь каждый из тех, кто не бросается за добавкой.

Ибо подлинная цель этой схватки заключает-ся в другом – надо сохранить жизнь. Ибо каждая смерть являет собой победу эсэсовца. Но ради жизни заключенные не пойдут на то, чтобы эксплуатировать друг друга. Это эсэсовцы их эксплуатируют, эсэсовцы и капо-уголовники. Кричащее противоречие между продолжающейся где-то там войной и здешними схватками выражается в первую очередь в полном лице капо (ему-таки удается сохранить

человеческий облик

, но никогда прежде он, этот облик, не был столь хамским, столь омерзительным, никогда прежде не таил в себе столь непомерную ложь); во вторую очередь, в улыбке эсэсовца, которая объясняет все это.