Страница 37 из 114
— И вот ещё, — сказал Евдокимов мне в спину. — Ежели прижмёт, вы, Андрей Ильич, не терпите и не гордитесь. Отойдите к подветренному борту и делайте своё дело. Тут все через это прошли, никто не осудит. Осудят того, кто на наветренный побежит.
Я поблагодарил ещё раз, уже искренне.
Пятого августа, едва пробило семь склянок, «Камчатка» снялась с якоря.
Я стоял у грот-мачты, там, где мне велели стоять и не мешать, и смотрел, как это делается.
Свистали всех наверх. По вантам пошли люди, и пошли так быстро, что я не успевал следить. Загремел шпиль, выбирая якорный канат. Наверху захлопало, поползло, развернулось, и полотно вдруг разом набрало ветер и встало тугой белой стеной.
Шлюп качнулся, накренился и пошёл.
И тут я почувствовал под ногами то, чего никогда не чувствовал.
Палуба подо мной перестала быть полом. Она сделалась живой, поднималась и опускалась, шла вбок, и всё это разом. И вся эта громада из дерева, пеньки и полотна двигалась оттого, что на неё дул ветер.
За кормой пошла белая полоса. Кронштадт стал отодвигаться.
Наверху орал Евдокимов, орали офицеры, где-то на юте стоял капитан, и мне было решительно всё равно, потому что я в первый раз в жизни шёл под парусами.
Что до качки, то она началась, едва мы вышли на чистую воду, и оказалась она вовсе не такой, как я думал.
Никакого швыряния. Шлюп шёл с креном, тяжело и мерно, и вместе с ним ходило вверх и вниз всё мироздание. Желудок мой отметил это движение сразу и высказался вполне определённо.
Под ложечкой потянуло, во рту набралась слюна. Я взялся за снасть, уставился на дальний берег и стал считать вдохи, и через какое-то время сделалось терпимо.
Матюшкина я нашёл глазами на юте. Стоял на своём месте, серый, но стоял, и что-то делал руками с концом. Молодец.
Часа полтора я так и провёл, приглядывая за людьми и понемногу привыкая. Дважды спускался вниз, к Фёдорову. Один раз пришлось отойти к борту, и я отошёл, и никто на меня даже не оглянулся.
Работа для меня нашлась к третьему часу плавания. Марсовому прищемило палец, из новых кто-то расшиб колено о комингс, и человек шесть из последних партий лежали вповалку у подветренного борта в том состоянии, в котором люди желают одного: чтобы их наконец убили. Этих я поднимал, выводил на воздух, поил и уговаривал.
Ивана Ивановича я обнаружил у трапа, с недовольным лицом. Качку он переносил ровно и глядел вокруг с раздражением человека, которого оторвали от бумаг.
— Вершинин.
— Слушаю, Иван Иванович.
— Скольких развезло?
— Десятка полтора, из последних партий больше всего. Тяжёлых нет.
Он покивал и осмотрел палубу.
— Ну хоть у вас там внизу порядок… — Он вдруг остановился. — Кстати. А где Скородумов?
Я открыл рот и обнаружил, что ответить мне нечего.
И правда, где?
Я стал вспоминать, и с каждой секундой мне становилось всё интереснее. Утром я его не видел. Ни на подъёме, ни при съёмке с якоря, ни внизу, когда дважды спускался к Фёдорову. При спусках я видел лазарет мельком, а Прошка на мой вопрос ответил, что Владимир Гаврилович велел его не искать: ушёл на нижнюю палубу, к больным из последней партии.
Мы уговорились, что он будет при больных, и я весь день был спокоен именно потому, что он при больных.
А видел я его в последний раз вчера вечером.
— Он внизу, — сказал я. — Мы так уговорились.
— Так поглядите, — проворчал лекарь. — Полшлюпа блюёт, а фельдшера нет.
Он ушёл, а я остался стоять у трапа.
Неужто мы его на берегу оставили? Такое бывает, отпустили человека с последней шлюпкой, а тот не вернулся к сроку, и шлюп ушёл своим путём. Только тогда его хватились бы на перекличке, и хватились бы громко.
Я поглядел вниз, в тёмный квадрат люка.
И охватило меня очень нехорошее предчувствие.