Страница 31 из 114
— Не тронь! — гаркнул я, ещё не добежав. — Руки убрал!
— Михей Исаков, вашбродь, — доложил кто-то сбоку. — Окалиной ему в глаз стрельнуло, зубилом били.
Мы опустились рядом с ним.
— Веди в лазарет, — сказал Скородумов. — Тут и не разглядишь ничего.
С этим я спорить не стал.
Внизу мы усадили Исакова на сундук у самого света, под люком. Он тянул руку к лицу всякий раз, как её отпускали, и я в конце концов велел ему сесть на кисти.
— Слушай меня, братец. Тереть нельзя. Разотрёшь, и мы тебе ничем не поможем.
— Дык жжёт, вашбродь! — Он замотал головой. — Ровно уголь в нём сидит.
Скородумов уже налил в плошку тёплой воды и скручивал жгутик из корпии.
— Промоем да выберем, — сказал он деловито. — Я эдакого добра с полсотни повытаскивал. Верхнее веко выверну, там она и сидит, у самого хряща.
Он говорил спокойно и уверенно, и уверенность эта была заработанная. Он действительно повытаскивал их с полсотни, и я это слышал.
— Промоем непременно, — согласился я. — А после дозвольте мне поглядеть прежде, чем брать.
— Да чего там глядеть.
— А вот того, Владимир Гаврилович, что окалина не соринка.
Он поднял на меня глаза.
Я говорил тихо, потому что орать тут было незачем. Мы были равные по чину. Приказать друг другу не могли.
— Соринка сверху лежит и катается. А окалина летит горячая и острая. И она втыкается. Ежели она села в самой роговой оболочке, а мы её станем корпией сгонять да ланцетом поддевать, при качке и при свече, то мы ему глаз проткнём. И останется он на всю жизнь одноглазым, а мы с вами оба под ответом.
— На «Диане» я ланцетом брал, и ничего.
— И слава богу. — Я не отвёл глаз. — А ещё бывает, что её под веком нет вовсе. Вышла сама, а резь осталась от царапины. И тогда мы с вами будем полчаса ковырять здоровое веко и наковыряем беду на пустом месте. Или бывает, что их две.
Скородумов помолчал.
— Две, — повторил он. — Это как же вы наперёд знаете?
— Не знаю. Я предлагаю поглядеть.
Вот тут был самый тонкий момент. Ежели бы он упёрся, мне бы пришлось спорить при матросе, а это хуже всего.
— Ну поглядите, — сказал он наконец и отставил плошку. — Погляжу и я, что вы такое умеете.
Сперва мы промыли глаз.
Я лил тёплую воду от наружного угла к внутреннему, велев Исакову держать глаз открытым сколько может. Вода текла вместе со слезой, матрос дёргался, а Скородумов держал ему голову.
Потом я взял свечу.
— Владимир Гаврилович, свечу держите не перед лицом, а сбоку. Ближе и чуть снизу.
— Это ещё зачем?
— Затем, что прямой свет плоско ложится и на роговице ничего не разберёшь. А косой луч всякую неровность показывает тенью.
Он повёл свечу вбок, и я наклонился.
И увидел.
На роговице, чуть ниже и правее середины, я разглядел тёмную точку, и от неё в косом свете тянулась крохотная тень. А вокруг точки лежал тонкий мутноватый венчик.
Венчик этот я знал хорошо. Железо в глазу ржавеет быстро, и ободок вокруг него ясно мне говорил, что окалина въелась крепко.
В моё время её бы убрали за пять минут — с щелевой лампой, каплями и бором. Здесь у меня качка, свечка и ланцет для кровопускания. Значит, не сейчас. А сейчас — покой, повязку и ждать берега или штиля.
— Держите свечу. Теперь — веко.
Верхнее веко я вывернул, как положено, велев Исакову смотреть вниз. Отогнул край, завернул до самой складки и провёл взглядом по всей внутренней поверхности — от угла до угла.
Вторая была там.
Чёрная крупинка сидела в бороздке у самого верхнего края хряща, куда всякая дрянь и забивается; и с первого взгляда я её не разглядел бы вовсе.
— Вот она, ваша, — сказал я. — Владимир Гаврилович, снимайте. У вас рука вернее.
Он коротко взглянул на меня, свернул жгутик потоньше и снял крупинку с первого касания, чисто и мягко, не задев ничего вокруг.
Работа была хорошая. Я бы так не сумел, у меня нет его тысячи повторений.
— Полегчало? — спросил он матроса.
Исаков поморгал, помедлил и помотал головой.
— Легче, вашбродь, а всё едино сидит. Ровно песчинка под самым зрачком.
— Она и сидит, — сказал я. — Только вторая, и не под веком, а в самой роговице. Вот её мы трогать не станем.
Скородумов выпрямился.
— Как это не станем?
— А вот так. Она вошла неглубоко, вокруг неё уже ободок. Через день-два оболочка сама её вытолкнет с отёком. Они почти всегда выходят сами, ежели глаз держать в покое. А ежели полезем ланцетом на качающейся палубе, то дырка в оболочке останется навсегда, через неё пойдёт нагноение — и глаза не будет.
Соврал я наполовину. Ободок сам не уйдёт: его придётся снимать, и снимать чисто. Но не здесь и не сегодня.
— А ежели не выйдет?
— Тогда поглядим через два дня и станем думать при Иване Ивановиче. Он к тому времени воротится.
Он отошёл к переборке и потёр подбородок.
— Покой, стало быть, — сказал он. — А как вы его держать станете, покой этот?
— Повязкой. На оба глаза.
— На оба⁈
— На оба, — подтвердил я. — Глаза ходят вместе.Он здоровым поведёт — больной пойдёт следом, и всякий раз это будет проворачивать крупинку в оболочке. Один глаз завяжешь, толку не будет.
И вот тут он возразил мне по существу, и возражение было сильным.
— Андрей Ильич. — Скородумов заговорил тише и жёстче, — вы понимаете, что делаете? Мы через месяц без дня уходим. Всякие руки на счету, некомплект в тридцать душ, как мне Евдокимов сказал. А вы здорового мужика на два дня совсем выключаете. С завязанными глазами он не то что тали тянуть, он до гальюна сам не дойдёт. И спросят с нас, отчего у нас человек лежит, когда мог бы работать одним глазом.
Ответ у меня был готов, и я ответил в его же счёте, потому что одной медициной тут ничего не решить.
— Спросят непременно. Тогда посчитайте со мной, Владимир Гаврилович. Два дня работы одного матроса — это два дня. А матрос, ослепший на один глаз, списывается на берег, и вы теряете его на два года вместе со всей его выслугой. И взамен вам никого не дадут, потому что мы уже будем в море.
Он молчал.
— И ещё одно. — Я подошёл ближе и договорил вполголоса, чтобы Исаков не слышал. — Иван Иванович на берегу. Ежели мы с вами сейчас проткнём ему глаз, отвечать придётся перед ним, и сказать будет нечего. А ежели мы обождём два дня и глаз уцелеет, то нам с вами скажут спасибо. Осторожность оправдать можно всегда. Дырку в оболочке нельзя.
Скородумов долго смотрел на меня.
— Ловко считаете, — сказал он наконец.