Страница 20 из 114
— Елизар Наумшин, — Прошка сморщился. — Тот самый, что про вас брешет. Марсовый, лихой, спору нет, на грот-марсе первый. Только язык у него поперёд ума.
К каждой второй фамилии Прошка присобачивал историю, и половина этих историй была чистая сплетня. Кто пьёт, кто женат вторым браком, у кого брат в бегах. Я отделял сведения от вранья привычным движением, как отделяю жалобы больного от того, что он сам себе придумал.
Многие фамилии я помнил из книг, но лично в лица их ещё предстояло научиться различать. Хотя два года плавания очень тому поспособствуют.
На третьем листе я нашёл то, что искал. Дроздов Семён, матрос второй статьи, из рекрутов тысяча восемьсот шестнадцатого года, девятнадцати лет. Тот самый, кто сказывал мне про гадания у бабки.
А заодно я понял кое-что неприятное. По этой ведомости мне кашлявшего не вычислить никогда. Сто тридцать строк, и все здоровы. Ни у кого ничего не записано, потому что никто ничего лекарю не говорит, и Евдокимов вчера объяснил мне, отчего.
Насколько я понял, такая ситуация типична для флота. Люди прятали болезни, боясь списания, и от этого настоящая картина здоровья команды всегда искажена.
Будем с этим разбираться по ходу.
К полудню ведомость была готова. Иван Иванович просмотрел её, не нашёл, к чему придраться, и от этого раздражился заметнее прежнего.
— Ступайте на берег, — сказал он, доставая другой лист. — Аптечный припас надобно добрать перед выходом. Корпия, камфора, кора хинная, посуда стеклянная, что в списке. Деньги у баталера возьмёте, счета принесёте все до единого. И не вздумайте где застрять.
Список был длинный и составлен человеком, знающим своё дело.
Я взял его, поклонился и пошёл собираться. У меня накопились дела на суше, и аптека в этом списке была далеко не главным делом.
Слобода за гаванью лежала в стороне от порта, у ручья, и домов там стояло десятка три. Дорогу мне указали с первого раза, и указали так охотно, что я понял, к бабке Устинье ходит вся слобода и половина гарнизона.
Изба стояла последней, на отшибе. Ни черепов, ни трав по стенам, ни прочей ярмарочной страсти. Обыкновенный двор, поленница, коза на привязи. Я постучал и вошёл.
Устинья оказалась женщиной лет шестидесяти, сухой, чистой, в тёмном платке. Она сидела у стола и перебирала сушёный сбор, и на меня подняла глаза не сразу.
Я быстро её осмотрел. Держится прямо, руки не дрожат, глаза ясные. Здоровее половины офицеров с нашего шлюпа.
— Проходи, батюшка. Садись.
Я сел на лавку и молчал, давая ей заговорить первой. Она поглядела на мои сапоги, на руки, на сюртук и на то, как я сел, и лицо у неё сделалось внимательным.
— С корабля, — сказала она. — Не матрос. Из лекарских, руки чистые и ногти стрижены. Молодой, а сидишь как старик, спину бережёшь. Не бедный, да и не богатый, сукно доброе, а обшлага потёрты.
Я внимательно слушал. Она читала меня ровно тем же способом, каким я читаю больного, входящего в кабинет. Одежда и руки, походка, посадка на лавке. Каждый вывод её был верным, и каждый вывод она добыла наблюдением. Тридцать лет я учился этому ремеслу, чтобы ставить диагноз. Она выучилась тому же, чтобы продавать людям их судьбу по пятаку.
— Ты сам ко мне хаживал, — сказала она вдруг и прищурилась. — Вершинин, подлекарь. Так ведь?
— Так.
— Ну садись, коли пришёл, — она отставила сбор. — Что на сей раз?
Я решил, что скажу всё прямо. Так у меня было больше шансов услышать её собственные слова, а не то, что она сочтёт нужным мне подложить.
— Хочу знать, о чём мы с тобой в прошлые разы говорили. Голова у меня после падения повреждена, Устинья. Многое из памяти вышло.
Она посмотрела мне в глаза.
— Дважды ты был. Первый раз пришёл за средством от трясения рук. Тебе тогда не помогло.
— А второй раз?
— А второй раз ты приходил в конце июня, — Устинья сложила руки на столе. — И просил у меня зелья для храбрости.
— Для храбрости?
— Для неё, — она усмехнулась одними губами. — Плакался, что при крови сомлеваешь. Что ножа не сносишь, и лекари над тобой смеются.
Вот оно.
Я сидел на лавке в чужой избе и наконец увидел своего предшественника целиком. Не бежать он собирался, а стоять. Он знал за собой эту слабость, стыдился её до слёз и искал средство, чтобы её пересилить.
— И что ты ему дала?
Слово «ему» выскочило само, и я тут же поправился.
— Что ты мне дала?
Устинья встала, порылась в углу и поставила передо мной тёмную склянку.
— Настой. Вино крепкое, а в нём корень да травы. Дурман-трава там, батюшка, и белена малость, и зверобой для духу, — она поглядела на меня спокойно. — По три капли на чарку велено было. Три, не боле. Так и сказала.
Я вынул пробку и понюхал.
Потянуло спиртом, горечью и сладковатой дрянью, которую я узнал сразу. Дурман и белена. В моё время этими алкалоидами лечили спазмы и от них же травились дети, наевшись семян в огороде. Во рту сохнет, зрачки расходятся во всю радужку, сердце частит. Дальше дурнота, спутанная речь и обморок, а при хорошей дозе бред и остановка сердца.
Три капли на чарку. А тот, кто до смерти боялся опозориться, стоял наутро перед операционным столом и держал в руке вот эту самую склянку. Я знал, что было дальше, лучше всех на свете.
— Он выпил больше, — снова сказал я вслух.
— Кто?
Да тьфу ты! Я аж мысленно выругался.
— Я выпил больше, я. Сколько взял, помнишь? — спросил я и закрыл склянку.
— Так всю и взял, батюшка. Такую же вот, — Устинья глядела на меня, не мигая. — С неделю как. А после сказывали, ты прихворал чем-то. Упал что ли?
Всё сошлось.
Предшественник хлебнул своего снадобья, чтобы крови больше не пугаться. Видать, решил, что это страх у него уберёт раз и всегда. Сердце у него заколотилось, во рту пересохло, в глазах поплыло. Вот и упал случайно с трапа.
Позор вышел вдвое против прежнего, и рапорт лёг капитану, и репутация досталась мне вместе с телом.
Ударился головой и умер, и я открыл глаза в его теле на койке при лазарете.
Странная получилась история. Человек искал храбрости и добился своего, только сам её уже не увидел. Никакой судьбы и никакого промысла тут не было, обыкновенное отравление беленой и неудачное падение. Но храбрость в это тело всё-таки въехала, и въехала вместе со мной.
— Не жалеешь, что дала? — спросил я.
— А чего жалеть, — Устинья пожала плечами. — Я меру сказала. Меры не держат, батюшка, вот и вся беда. И вино я никому не наливаю, они его сами покупают.