Страница 8 из 76
Оглушённый роняет конец на палубу и не поднимает его. Бондарь, шагнувший было на верхнюю ступень трапа, не выходит наверх и не уходит вниз — он остаётся в горловине, повернув лицо к корме, и ладонь его лежит на комингсе, готовая или вытолкнуть его сюда, или сбросить обратно вниз, к тем, кого он туда всю ночь принимал.
Расчёт носовой уже разворачивает ствол. Кто-то в стороне коротко бьёт железом по железу, вызывая наверх тех, кто ещё внизу. Гринько на крыле поднимает руку, но команды пока не даёт: он ждёт того же, чего жду я, — чтобы звук отделился от берега и стало ясно, с какой стороны он ляжет.
Он отделяется.
Гул перестаёт быть общим фоном и садится в одну точку над водой, за кормой, между нами и молом, который мы только что оставили.
Под нами машина даёт всё, что у неё есть; корпус уже трясёт, кильватер за срезом кормы белый и длинный. Мы уходим.
Гул за кормой не становится тише.
Вода отодвинула мол, отодвинула камень, тележку, белую повязку у кромки — отодвинула всё, что там было. И не отодвинула только это.
Значит, за кормой уже не берег.
Я оборачиваюсь последним из всех, кто стоит на этой палубе, — я, который всю ночь видел раньше других и держался на этом одном.
Он идёт над самой водой, ниже нашей мачты, и в белёсой полосе на востоке его видно уже не пятном, а машиной: два мотора, разнесённые по крылу, и стеклянный нос, в котором сидит человек и смотрит на нас.
Он не растёт постепенно, как растут дальние вещи. Он делается больше рывками, между двумя ударами сердца.
Под нашими подошвами лежат все, кого мы снимали с камня эту ночь, и ни один из них не может встать.