Страница 59 из 76
Глава 17
Я остаюсь на коленях у щита и вслушиваюсь в скрип уключин. Забинтованные ладони лежат на холодном железе; справа Пантелеев держит кулак со спусковым шнуром у бедра. Ни он, ни я не смотрим друг на друга.
Они идут ровно и быстро — эта шлюпка легче предыдущей. Щит старой пушки мелко дрожит от работающей машины; сквозь бинты дрожь доходит до содранной кожи. Колено упирается в головку заклёпки, и с каждым гребком я переношу на неё вес, будто могу собственной болью подтолкнуть шлюпку: ещё гребок, ещё один, ещё.
Она проходит первую половину.
Проходит середину.
И тогда берег даёт.
Пулемёт бьёт длинно, не жалея ленты, и стелет очередь низко над водой. Светлые стежки вспарывают серую поверхность впереди шлюпки, потом перешагивают через её след. Гребцы продолжают ход; только левое весло один раз входит глубже и выдёргивает из воды белый веер.
— Наводка!
— Стоит!
— Огонь!
Хлопок.
Откат бьёт в подошвы.
Щит толкает меня в плечо и возвращается. Горячий воздух ударяет в лицо запахом масла и пороха; на мгновение берег пропадает за дымом собственного выстрела. Пантелеев уже отводит затвор, не дожидаясь, пока дым разойдётся.
— Ещё!
Патрон в лоток подаёт теперь замковый, а Пантелеев стоит на замке сам. Замковый придерживает снаряд, пока лоток не принимает весь вес, и лишь тогда отдёргивает пальцы. В сером свете каждое движение Пантелеева видно отдельно: открыть, принять патрон, закрыть. После выстрела ладонь на полсекунды возвращается к рукояти затвора, как к плечу человека, который делает трудное.
Хлопок.
Второй раз дым сносит быстрее, и я успеваю увидеть, как очередь на воде ломается: последние всплески ложатся шире, уходят за корму шлюпки. В ней никто не поднимает головы. Вёсла держат тот же счёт, словно узкая полоска воды между всплесками и бортом входит в обычный гребок.
— Ещё!
Экстрактор выбрасывает гильзу низко, под ноги. Она звенит по настилу, забирает вправо и уходит в сторону переборки — туда, где под бескозыркой лежит Мошкин.
Замковый шагает, чтобы её поймать, и останавливается на полушаге, с занесённой ногой, потому что нога эта идёт к переборке. Гильза докатывается сама, задевает край бескозырки и замирает. Ткань на лице Мошкина шевелится от удара совсем чуть-чуть. Замковый переносит ногу назад и продолжает стоять, удерживая новый патрон обеими руками.
— Оставь.
Замковый показывает туда локтем — руки заняты патроном, — и взгляд его остаётся у переборки: она к Мошкину укатилась, к самой бескозырке.
— Пусть лежит. Потом соберём.
Хлопок.
Третий откат проходит через станину в колени. Гильза на этот раз падает у ног замкового; он отбивает её каблуком от расчёта, не глядя вниз. Пантелеев остаётся на затворе, Дудка держит следующий патрон у лотка. Все трое ждут следующей команды так, будто берег ещё стреляет.
Три выстрела за двадцать три секунды — я считаю.
Очередь обрывается после второго.
Шлюпка проходит.
У борта принимают: мокрое дерево возят по железу, снизу подают на счёт «и раз», наверху разом тянут, и человека поднимают через планширь под общий выдох. Потом стон — уже на палубе, уже наш.
И тишина.
В тишине вода трётся о борт, а где-то на берегу, там, где уже не стреляют, кто-то заводит грузовик — долго, с третьего раза, будто утро наступает не по всей бухте сразу.
— Отбой, — Пантелеев разматывает шнур с кулака и вешает его на прежний крюк. — Наводку не сбивать. Патрон из ствола не вынимать. Дудка, гильзы сосчитал?
— Сорок четыре.
— За ночь — сорок четыре снаряда, и все в один и тот же кусок берега.
— Сорок три.
Дудка вскидывается на меня, и в глазах у него не обида, а быстрый испуг человека, которого поймали на счёте при старшине.
— Я считал.
— Я тоже, — два слова уже сказаны, и забрать их некуда: считал я для себя, а легло это против него.
Рука Пантелеева останавливается на полпути к крюку со шнуром. Он не переспрашивает и не спорит — держит руку так и ждёт, пока я разложу.
— Двадцать четыре до седьмого рейса, три на седьмом, десять на восьмом — пять до Мошкина и пять после, три на девятом и три сейчас.
Пантелеев смотрит на Дудку и коротко ведёт пальцем в сторону кранцев: заново.
Тот пересчитывает. Одна гильза лежит у переборки, рядом с бескозыркой на лице, и до неё он доходит последней. Оборачивает пальцы краем рукава, поднимает ещё горячую латунь за донце и очень аккуратно кладёт к остальным. Гильзы звякают у него в руках; он прижимает их животом, гася звук.
— Сорок три, — он ставит собранные гильзы к кранцу и не поднимает глаз. — Одну два раза посчитал.
— Гуляев считает лучше тебя, а он тут первый раз, — Пантелеев подбородком показывает на составленную латунь. — Стыдно?
Дудка опускает голову и не поднимает. Мне хочется сказать, что считать в чужом расчёте легче, чем в своём, потому что тебе не подают, не закрывают и не тянут спину, — и я молчу: за него сейчас говорить хуже, чем не говорить.
— Правильно, — Пантелеев удерживает взгляд Дудки над составленной латунью. — А теперь скажи мне, зачем я тебя заставил их считать.
Тот кивает на пустые кранцы: чтобы знать расход. Пантелеев откидывает крышку ближнего, наклоняет его к свету и держит так, чтобы всем было видно голое дно.
— Расход мне и так известен. Ещё зачем?
Дудка молчит. Он перебирает край брезента у кранца, отпускает, снова берёт.
— Чтобы ты руками потрогал каждую, — Пантелеев опускает крышку кранца, и та лязгает в тишине. — Сорок три раза сегодня эта пушка выстрелила, и затвор отработал все сорок три. На тридцати двух наводку держал Мошкин, одиннадцать вы двое отработали уже без него. Это работа всего расчёта, и вы должны её знать в лицо.
Дудка кладёт обе ладони на ещё тёплую латунь и впервые поднимает глаза. Пантелеев ждёт этого взгляда, опершись короткими пальцами о крышку кранца.
Восток серый уже наполовину неба.
Я поднимаюсь с колена — оно затекло и отзывается иглами — и оборачиваюсь к палубе.
И вижу его.
Мичман сидит у переборки на прежнем месте, там, где я оставил его в самом начале, когда уползал к фальшборту. Так и остаётся, привалившись спиной к железу, подтянув одно колено, и правой ладонью прижимает к левому плечу индивидуальный пакет — той самой хваткой, которой я его научил: локоть под себя, весом, а не пальцами.
Он не ушёл вниз.