Страница 57 из 76
Я молчу — сперва отматываю всю ночь назад, от первой шлюпки до этой минуты, и ищу в ней место, где без меня обошлись бы. Такого места нет, и от этого не легче: значит, и Мошкин сидел за прицелом не зря и не случайно, а потому, что я его туда посадил голосом.
— Помогает тот, без кого можно.
— Вот, — Пантелеев коротко пристукивает ладонью по щиту, ставя точку. — А без тебя сегодня было нельзя.
Ковтун возвращается с мостика через четыре минуты. Идёт быстро, пригнувшись, и садится рядом так, что плечом попадает мне в плечо, — промахнулся в темноте на полшага.
— Передал, — Ковтун разжимает кулак, в котором унёс доклад, и растирает затёкшие пальцы. — Слово в слово, три раза повторил. Гринько записал и пошёл к командиру.
Он умолкает и трёт колено.
— Ещё было, — он перестаёт тереть колено. — Гринько спросил, кто это придумал.
Ремень бушлата вдруг давит поперёк груди, и в ушах отдаёт собственный пульс.
— Правду сказал, — Ковтун загибает два пальца, разделяя переданное и придуманное. — Пантелеев передал, а придумали Гуляев с Гнездиловым вдвоём.
Я не говорю ни слова, но, видно, что-то делается у меня с лицом: Ковтун перестаёт растирать пальцы и смотрит на меня как на больного.
— А что мне было сказать? — Ковтун отодвигается ещё на ладонь. — Что это я придумал? Я в жизни таких слов не выговорю.
Я хлопаю ладонью по щиту у себя за спиной: можно было сказать «от кормового». Ковтун кивает на трап и раскрывает ладонь: уже говорил, переспросили.
Я киваю, и на этом спор кончается.
— Ты чего злишься? — Ковтун всё-таки не выдерживает. — Похвалят же.
Я смотрю на тёмные окна мостика. Похвала — это последнее, чего я хочу от этих окон, и объяснить ему почему я не могу.
Второй раз за одну ночь моё имя пошло наверх без моего участия, и второй раз — не потому, что я его туда толкал, а потому, что честные люди вокруг меня просто отвечали на вопросы.
На «Бдительном» это называлось «имя пошло». Пока имя не пошло, ты один из ста восьмидесяти. Когда пошло — ты либо начинаешь оправдывать, либо становишься тем, о ком говорят «а, тот самый».
Здесь, в теле краснофлотца, у меня нет ни возможности выбирать, ни права отказываться.
Ковтун трогает меня за локоть.
— Ты про Мошкина Гринько сказать не хочешь?
Я поднимаю голову.
Я не сказал.
За все эти минуты — за разговор с Гнездиловым, за диктовку доклада, за подсчёт снарядов — я ни разу не подумал о том, что о смерти человека надо доложить.
— Пантелеев доложил?
Ковтун прижимает локти к бокам и поднимает плечи: ответа с мостика он не принёс.
Я подхожу к орудию. Пантелеев стоит ко мне спиной и не оборачивается, но по тому, как останавливается его рука на маховике, я вижу: слышит.
— Про Мошкина на мостик доложили?
Он кладёт обе ладони на маховик и не поворачивает его. Так и стоит, держась за железо, и молчит ровно столько, сколько нужно, чтобы я услышал ответ.
— Доклад о потере идёт с указанием обстоятельств, — пальцы Пантелеева сжимаются на маховике. — А обстоятельства я сейчас формулировать не буду.
Пауза тянется дальше. Тогда я обхожу станину и встаю там, где ему меня видно.
Пантелеев оборачивается. Стягивает ветошь со станины, комкает её и кладёт обратно, ровно на то же место.
— Потому что если я сейчас начну их формулировать, — смятая ветошь уходит под кулак, к станине, — я скажу лишнее.
Он молчит. Слышно, как у мола скрипят уключины и кто-то на шлюпке негромко считает вслух.
— Гуляев, я тебе объясню, — он опускает голос так, чтобы не долетело до расчёта. — Я тридцать восьмого года на этой пушке. У меня за это время убило одного человека — вот сегодня. Одного за три с половиной года. И убило его через щель прицела, в которую попасть с полутора тысяч — это или очень хороший стрелок, или очень плохая наша удача. И я сейчас не знаю, какое из двух.
Он останавливается, и я слышу, как он набирает воздух под бушлатом — коротко, будто перед тяжестью.
— И то, что если я доложу «убит наблюдением через прицельную щель», это будет правда. А если я доложу так, как хочется, — «убит потому, что мы тридцать два раза показали ему, где мы стоим», — это будет тоже правда, но другая.
— Первая правда — для книги. Вторая — для тебя.
— Вот именно. И я пока не решил, какую из них я готов написать своей рукой.
Между нами мелко дрожит от машины палуба. Ветошь на станине сползает с каждой вибрацией по одной нитке.
— Ты хочешь сказать, что вторая — моя вина, — я упираюсь в станину, и палуба под ногами всё так же мелко ходит от машины.
Он опускает голову и снизу вверх смотрит на меня из-под козырька.
— Нет, — он бьёт ребром ладони по станине рядом с моей рукой. — Не хочу. И не думай так, потому что это дурь.
— Я предложил стрелять на отвлечение.
— Ответственность не на тебе одном. Я согласился. Гринько разрешил. Командир разрешил, — на станину один за другим ложатся четыре его пальца и остаются лежать. — Четыре человека, Гуляев, а не один. И шлюпки дошли.
— А Мошкин нет.
— Мошкин остался там, — Пантелеев отворачивается к орудию и ведёт рукой вдоль станины, останавливая её под казёнником, где металл ещё хранит тепло стрельбы. — Вот с этим и живи. Я живу с тридцать восьмого.
— Доложу после отхода, — он разглаживает смятую ветошь на станине дрожащими пальцами. — Когда смогу написать первую правду, не думая про вторую.
Я возвращаюсь к щиту.
Ковтун стоит там, где я его оставил, и по моему лицу пытается прочитать ответ раньше слов.
— Доложит после отхода, — я облокачиваюсь на край щита рядом с ним. — Сейчас слова у него выходят только для второй правды.
— Какой правды? — он ищет у меня на лице, куда делась простая половина ответа. — Он доложил или не доложил?
— Не доложил.
— Так и говори, — он садится на корточки, спиной к щиту, лицом к молу, и больше не спрашивает.
Он прав. Я подобрал чужие слова, потому что своими сказать «Мошкин ещё не числится убитым» язык не поднялся.
Уключины скрипят у мола. Идут медленно, с долгими паузами между гребками, и по этим паузам слышно, что шлюпку держат у стенки, пока с неё принимают и на неё подают.
— Тяжёлых берут, — Ковтун отсчитывает паузы между гребками, покачивая пальцем у самого уха.
Я встаю на колено у левого края щита и смотрю на берег.
Он там же, тот же, чёрный.
Но что-то в нём изменилось, и я не сразу понимаю что.
Потом понимаю.
Он стал виден.