Страница 20 из 76
Глава 6
Гринько режет ладонью воздух вдоль палубы, и ближайший матрос пригибается к следующему, передавая команду дальше.
Слова уходят на корму вполголоса, от одного тёмного силуэта к другому. Последнее «тихо» доходит раньше первого звона железа.
И тогда я впервые за эту ночь слышу, как на «Взрывателе» просыпается то, о чём за все эти сутки никто при мне ни разу не сказал вслух.
На самой корме, под чехлом, который я, проходя мимо десять раз, принимал за укрытую брезентом бухту троса, стоит пушка.
Сдёргивают чехол — сухой хлопок мокрой парусины. Кто-то, шагая в темноте, дважды стукает сапогом о железную ногу тумбы и один раз ругается вполголоса. Скрипит поворотный механизм — тяжело, с песочным призвуком, какой рождается в тугом металле, если его смазывали не вчера. И следом идёт звук, который ни с чем не спутаешь, если хоть раз в жизни стоял рядом: как в ствол сзади заходит снаряд вместе с гильзой, одним куском, и как затвор садится за ним следом — короткий, глухой, окончательный лязг.
Сорокапятка. На тумбе, за щитом, всё на руках: два маховика, два человека, пятеро вокруг. Ставили её вместе с корпусом, и с тех пор краску подновляли столько раз, что на сколах видно все прежние слои.
И вторая такая же стоит на носу, под таким же чехлом, недалеко от того места, где я прошлой ночью заводил петлю на трос от мины.
Я понимаю это лишь сейчас: обе пушки расчехлены, и скрывать их больше нечему. Двое суток на этой палубе я ходил мимо двух орудий и не знал, что они здесь. Краснофлотец из минной команды не обязан знать, чем стреляет его корабль, — и это выясняется в ту минуту, когда стрелять становится нужно.
— Носовая! — Гринько поворачивает голову вперёд, но руки его остаются на планшире. — Стоять. Не стрелять.
С носа доносится, как замирает возня у щита: кто-то отпускает маховик, и тот дотягивает свои полоборота сам, вхолостую, и замолкает.
— Почему носовая не стреляет? — Ковтун поворачивает рот к моему плечу, не отрывая подбородка от палубы. — Две расчехлили, а отвечает одна.
— Потому что в её секторе мол. — Я вытягиваю руку вдоль борта, показывая линию ствола, и она упирается в тёмную кладку. — И на молу наши.
Это даже не вопрос расчёта. Носовая пушка стоит в двух шагах впереди надстройки, тральщик лежит к молу левым бортом, и всё, что носовое орудие может достать в направлении вспышки, оно достаёт через каменную кладку, по которой в эту минуту идут люди с носилками и стоят те, кого мы ещё не сняли. Между стволом и берегом свои. Пусть носовая выстрелит прямо сейчас — снаряды упадут в своих же раненых на молу, а до немца не долетят.
Ковтун ведёт глазами вдоль моей вытянутой руки. На молу тёмные спины как раз поднимают носилки над выбоиной в камне; ствол носовой сорокапятки смотрит им между плеч. Ковтун втягивает голову ещё ниже, будто это он держит тех людей на линии огня.
— Значит, одной пушкой? — Он не спрашивает, можно ли; он требует назвать, чем мы собираемся заменить вторую.
— Кормовой. С кормы мол вспышку не закрывает. Там можно пристреляться.
— Пока пристреляемся, он ещё в шлюпку положит.
— Положит.
— И мы будем стоять и смотреть, как он кладёт.
— Мы будем считать, куда он кладёт. — Я разворачиваю ладонь ребром, показывая ему узкую полосу воды. — Это единственное, чем сейчас можно ему заплатить.
Ковтун ещё шарит глазами по молу, выискивая для носовой хоть какую щель между своими. Он даже приподнимает подбородок на палец, примеряя чужой глаз к чужому стволу, и опускает обратно. Щели нет. Возражение остаётся у него в сжатой челюсти, и он глотает его вместе со слюной, как глотают то, что нельзя выплюнуть при старшине.
Кормовая же смотрит в чистую воду.
— Гуляев. — Гринько уже подбирает под себя ногу для первого шага. — За мной, на корму. Пригнувшись. Ковтун — остаёшься у сходней, людей от промежутка отгоняешь.
Ковтун разворачивается на локте в сторону сходней ещё на середине приказа, и из темноты уже слышно, как он собирается в первый бросок.
— И раненому мичману скажи, чтобы вниз ушёл.
— Он не пойдёт. — Ковтун уже подтягивает колено под живот, но задерживается ради этих трёх слов. — Он у сходней себя поставил. Сам людей считает.
— Скажи, что это я велел.
— Он и тогда не пойдёт. Можете потом с него взыскать, если будет с кого.
— Скажи. — Гринько не прибавляет в голосе ни грамма, только поворачивает лицо в его сторону, и Ковтун замолкает и ползёт.
Мы идём на корму вдоль правого борта — вдоль того, который смотрит в море и закрыт от берега всей шириной корабля. Двадцать шагов. Идти согнутым в поясе тяжелее, чем ползти: спина держит вес всего тела, и на пятом шаге у меня начинает тянуть под лопатками. Забинтованные руки я несу перед грудью, как несут что-то чужое и хрупкое, — упереться ими не во что. На пятнадцатом Гринько, не оборачиваясь, отводит рукой мою ногу от чего-то низкого у самого борта; под подошвой уходит вбок мокрый трос, и дальше приходится идти по узкому. За эти двадцать шагов берег даёт восьмую очередь, и я слышу именно то, что предсказал: длинную серию по воде между молом и бортом, а в конце этой серии — второй удар в дерево и второй крик.
Он попал в шлюпку дважды.
Гринько останавливается на полушаге. Я вижу его затылок и то, как он на секунду опускает голову, досчитывая цену этой очереди.
— Быстрее. — Он вскидывает голову и прибавляет шаг, не разгибаясь.
Кормовое орудие стоит на невысокой площадке за надстройкой. Щит его чернеет раскрытым веером, ствол опущен вниз, как его и держат на всякой пушке на переходе. Вокруг него в темноте двигаются люди — я насчитываю четверых и слышу пятого, который где-то ниже, у стойки со снарядами: там раз за разом коротко звякает латунь о латунь, и по звуку слышно, что человек берёт снаряды на ощупь и считает их пальцами.
Старшим у орудия оказывается тот самый невысокий, широкий в кости человек с короткой шеей, которого я один раз мельком видел у камбузного люка. Сейчас его ладонь лежит на затворе, а голос едва поднимается над скрежетом поворота — так же говорят в кубрике за столом.
— Снаряд в стволе. — Он выговаривает это без нажима, как сообщают погоду. — Ждём.
— Наводка есть?
— Наводки нет. Куда бить?
Вот в эту секунду и решается то, о чём я потом думал не одну ночь.