Страница 5 из 17
I
Без двадцати шесть утра. С этого часа в любой случайный день на подземной станции парижского вокзала Аустерлиц останавливается электричка линии RER C. Я еще не здесь, но знаю, что в такой ранний час пассажиров на перроне почти нет – все те, для кого сон свят, еще спят. Вдоль платформы тянется ряд однообразных ламп, светящих равномерно желтым, среди них есть две-три почти перегоревших, пытающихся морганием вернуться в строй. Где-то в глубине тоннеля уже начинает щелкать, оттуда тянет влажным запахом электричества и металлической пыли, пара секунд, и в полутьму платформы врывается двухэтажный состав. Двери поезда равнозвучно расходятся, случайные вагоны апатично всасывают случайно неспящих, двери поезда равнозвучно смыкаются, и электричка, чуть покачиваясь, молча катит дальше – по глубокозалегающей кровеносной системе города, мимо сусольной платформы бывшего вокзала Орсе, где взгляд невольно устремляется наверх, прорубая этажи и лестницы, мимо и вровень всегда меняющей свой цвет, в зависимости от сезона, влажной ленты Сены, скользящей под вполне заурядный для города автомобильный мост Мирабо, откуда, говорят, и сбросился один поэт, но не наш, а румынский. Его тело найдут только через месяц, стало быть, сегодня, 1 мая, отнесенным водой далеко вниз по течению с двумя неиспользованными билетами на постановку «В ожидании Годо» в кармане лопнувшего костюма.
Окно вагона, такой усовершенствованный диаскоп, в такт моргания сменяет слайд за слайдом – бежево-серые четырехугольные предместья Парижа, заросшие, как и везде, однотипными многоэтажными домами и прозрачными офисными зданиями, начатыми или замороженными стройками, острыми скатами мокрого щебня. Урывками – выхваченные детали частной жизни: цветная шторка, колеблемая ветром в само собой распахнувшемся окне (никакой руки не показалось), беззвучно лающая на что-то собака за оградой старого дома в две полосы, явно восточного характера лиана из белого белья, треплющаяся на смазанном балконе (моргнула), толчок и – платформа – с затоптанно-красной, оторвавшейся от стебля головкой цветка и тут же рядом, на черном блестящем асфальте – еще дымящийся, испускающий дух окурок. Хоп – и снова все плывет, соскальзывает с глаза, уносится назад.
Довольно скоро живописно-центральные городские станции остались позади, и теперь вагон потихоньку заполнялся совершенно равнодушными к пейзажу пассажирами, вносящими с собой с улицы землистый запах дождя и открытых мест. С их полураскрытых зонтов, чем-то напоминающих соцветия борщевика по обочинам летней дороги, ведущей нашу синюю четверку из Сибири в далекий-далекий юг, на пол стекали дождевые капли, образуя небольшие озерца, которые мгновение спустя расходились крошечными реками, бежали, бежали, бежали, пока в итоге не впадали в маленький океан в самом ложбинистом месте вагонного прохода, куда потом непременно ступала чья-то подошва, расплескивая воду, – такое миниатюрное подобие Сотворения мира. Тем же каплям, что каким-то чудом уцелели, хватко вцепившись в темные одежды, передавалась, как и всем остальным, вибрация движения, пульсация дороги, и в этой дрожи их было довольно легко принять за полноценных попутчиков, возможно севших в поезд ради предсмертного желания – разбиться не здесь, на этих совершенно одинаковых, цементно-серых пригородных станциях Парижа, где горьковато и как в детстве сытно пахло шпалами и чем-то копченым, – а там, где хочется, там, где дышится, там, где чувствуется простор и свобода, там, где просто красиво.
В какой-то момент зацепленные фокусом хваткого иностранного зрачка люди-дома-машины-деревья за окном стали сливаться в единое мутно-серое полотно, которое лезло куда-то ниже, дальше глаз, отчего тело легко клонило в сон. И проносящееся мимо все – этот бесформенный банальный фотоэтюд с обилием круглящихся от движения острых углов и отсутствующего цвета – все увереннее превращалось в вагонном стекле в мигающее отражение обычной красоты женщины. Длинные черные вьющиеся волосы с ниточками седины, она вдевает в самую крутую височную кудрю свой тонкий указательный палец и собирает на него, как колечки, спирали – одну за другой, одну за другой, – пока не упирается в кожу, роспуск пряжи и все сначала. Еще несколько секунд контуры ее лица как бы парили в воздухе, дробимые пролетающим пейзажем – такой же обычной, незапоминающейся красоты, и только объявление приближающейся станции вывело из этого приятного транса качки. И когда замедляющий скорость поезд начал неуклюже и как бы рывками – как проза – подаваться вперед, испуганная каким-то внутренним хлопком машины, готовящейся остановиться, маленькая немецкая девочка, сидевшая через пролет и вслух загибавшая пальцы по счету станций, вдруг сбилась, замолкла и, теряя уверенность в руке, растерянно, в поисках подсказки, посмотрела сначала в окно, а затем на отца, внимательно и очень по-европейски изучавшего бумажную карту. Зибен – произношу в голове за ребенка, зибен – это значит, что они сели семь станций назад, на Библиотеке Франсуа Миттерана.