Страница 14 из 17
Принесенный шагом улицы, рабочий с Плен де Вожирар, как решил Алан, залетел в гостиную вместе с ветерком, и пламя в камине, уплетавшее бумагу, качнулось и немного подалось назад. В последних коробках, приготовленных на выброс, которые он теперь ставил на плечи, чуть подбрасывая их в воздух, как циркач, видны были скобки серых тарелок, когда-то бывших молочно-белыми, пустые рамы от картин, дешевые карманные издания и цветные абажуры, наверняка самодельные, расписанные, разноразмерные, кое-как нанизанные друг на друга на манер дешевых, никому не нужных шляп в комиссионном магазине, буквально рядом, тут, на соседней улице, тянущей в центр города. Взвалив все это на себя, он почти бесшумно прошелестел в прихожую под одобрительный кивок Стефан, странный и запоздавший, брошенный в спину и как бы говоривший – да, все верно, именно эти, и Алану, подхватившему своим ее взгляд, вдруг почему-то представилось, как рабочий сейчас снова войдет в этот коридор из зеркал в парадной, где сегодня мелькал уже не раз, и разделится там на десяток таких же рабочих, как он, – Аланов, с двумя коробками вещей из чьей-то жизни, которые, потеряв хозяина, теперь теряют и дом, против воли выселяются на улицу, о чем, конечно, никто и думать не думает. Конечно, Париж, может быть, правда и есть самый желанный город для всех бывших вещей, лишившихся владельцев и выставленных на улицу, ведь она, как река, всегда знает, что с ними делать: уничтожить или передать следующему, иногда – именно тому, кому они всегда и предназначались. От мебели, книг и одежды до целых семейных архивов, с письмами, фотоальбомами, открытками, подарками, даже завещаниями. Бери все, что хочешь, милый, – говорит улица голосом доброго библиотекаря или мороженщика, выглядывающего из фургона, так просто и непосредственно – из самых смелых его детских фантазий, бери столько, сколько сможешь унести, и ты, наивный и глупый, думаешь, что подбираешь чье-то, спасаешь чье-то, как щенка, когда на самом-то деле…
– Алан, подойди-ка. На два слова. Мадам, прошу прощения.
Скрутившийся на корточках у камина, с раскрасневшимся лицом, Брюно смотрел на друга с непонятно смазанным выражением – смеси испуга и возбуждения. Поза его – левая рука на ребре коробки, правая – по локоть внутри, обе в набухших венах – детская и старческая одновременно – вкупе с выражением лица говорила, что он будто бы увидел что-то такое, что не предназначалось ни для каких глаз, для его – особенно.
– Тут документы… по нашему делу. И еще на русском вроде бы.
Хм. Алан жестом дал понять Стефан, хмуро глянувшей на кричащие часы, что он «буквально на одну секунду», и в один гулливерский прыжок, пролетев материки пятен на ковролине, оказался у камина с приготовленными для него коробками. Брюно, сидя, как и был, уже протягивал ему картонную папку с развязанными выцветшими веревками и треснувшими углами, увесистую и немую, без единой пометки на обложке. Алан, прищурясь, быстро глянул на друга, откинул картонный верх и сфокусировался на том, что увидел.
С черно-белой фотографии, оказавшейся первой в этом странном случайном столкновении, которое потом будет казаться им настоящим и необъяснимым чудом, не иначе, ровно тем, что и заключают в себе те самые шесть букв кириллицы, чья обладательница всегда безразлична к своему носителю, на него смотрел, годов из сороковых, может, поздних тридцатых, мужчина средних лет. Одетый в добротный темный двубортный костюм, с такими же четкими и острыми линиями, как и его лицо, он держал одним левым уголком губ, как умеют только изощренные курильщики, черный мундштук с белой, вроде бы зажженной сигаретой. Это мог бы быть совершенно обычный старый снимок обычного, когда-то молодого мужчины стандартной европейской внешности, каких полно в коробках уличных парижских брокантеров, суживающих такие за бесценок, но в этом сочетании таинственного света в духе работ Йозефа Судека, обступавшего мужчину, и ледяной невозмутимости его лица, с двумя прорубленными там, тяжелыми, будто хрустальными, глазами, которые не могли бы ничего сказать и самой опытной гадалке, было что-то жуткое, напряженное. На этой фотографии его легко можно было представить элегантно держащим в зубах не портсигарет, а, скажем, стальной нож, причем – лезвием внутрь, так, что казалось, будто кто-то или даже он сам прорезал этим ножом собственные губы на собственном лице. Не дрогнув и не проронив ни капли крови. Снимавший мужчину фотограф расположил источник света слева – по линии разреза губ, отчего на грифельно-серых задернутых шторах, служивших кадру фоном, проступала безликая тень того, кто снимался. Такая же угловатая, как оригинал, и темная, как прошлое, она была все же выше и больше, и оттого, что в сюжете кадра не было ничего, кроме них, тени и ее хозяина, она казалась полноценным персонажем портрета, второй персоной, сторожем или соглядатаем, о чьем существовании позирующий наверняка прекрасно знал.
Ну и лицо, как будто рыбьей крови напился. Алан еще раз посмотрел мужчине в глаза, гнездящиеся под вздернутыми росчерками бровей, и перевернул фотокарточку – на обратной стороне было пусто, ни подписи, ни знака ателье, ни марки фотобумаги – значит, печатал сам.