Страница 6 из 19
Часть первая Тоннели Чинба
Однажды ветер исчез. Изгладились складки на воде, что-то произошло с дыханием. Трепыхания полыни ушли в прошлое. Прежде степные запахи смешивались в разных пропорциях, а теперь как будто отделились друг от друга. Да, степь словно расслоилась и стала пахнуть по-другому. Все случилось, как только отзвучали долговечные войны, и было похоже на олицетворение долгожданного покоя. Но с этой внезапной, цепкой безмятежностью что-то было не так. Дым больше не кренился к земле, а поднимался ровно вверх, как зыбкая, фальшивая колонна. Цветки и травинки, которые прежде покачивались с разной скоростью, теперь стали похожи на застылые декорации или даже на фотографии. Казалось бы, сколько их было, этих робких, никем не замеченных шевелений, но, как только растения застыли, стало ясно, какая безграничность движений утрачена. Переменилось все. Раньше, когда поколебливался стебель, вместе с ним шевелилось каждое соцветие, каждый невзрачный колосок, теперь же скорченные кисти больше не колыхались непостижимой, настоятельной жизнью, а впечатывались в вязкий воздух, как забытые кем-то знаки, бесцельно указывающие друг на друга и в пустоту. Все они казались одинаково обреченными, и уже нельзя было увидеть, что растущие рядом зыблются куда меньше, чем одинокие травинки – сухие, тщедушные, напоминавшие тонкие антенны, пытающиеся поймать хоть какой-нибудь сигнал, или худые руки, молящие о спасении. Те, что повыше, тоже всегда покачивались больше, чем низкорослые. Одни стебли совсем голые, другие обтянуты короткой зеленой шерстью, как будто спрятаны в ворсистые чехлы. Колыхание желтоватых корон на их кончиках. Накренялись, словно соревнующиеся в поклонах суверену принцы, претендующие на будущий престол. Сильнее всего, конечно, дрожали ветви деревьев, редколистные и костистые, словно развешанные под потолком прибрежного кафе скелеты гигантских рыб, отказывающиеся поверить в собственную смерть, шевелящие иссохшими ребрами и хвостами, но давно переставшие пугать редких посетителей обшарпанной комнаты страха. Истлевшие опахала, нависшие над гамаком давно умершего императора, чьи старые, похожие на манекены сыновья все так же оберегают его покой, благоговение уснувшего трупа, тщетно надеясь на наследство. Деревьев здесь всегда было мало, поэтому они бросались в глаза издалека. А самые крохотные кустистые пучки, наоборот, не обращали на себя внимания. Только тому, кто как следует пригляделся бы, они могли напомнить крылья собравшихся в стайку стрекоз, притаившихся и пытающихся разыграть смерть, но все же выдающих себя редкими подрагиваниями.
А с замиранием, наверное, было так: сперва перевернутый маятник тонкой соломинки начал замедлять пошатывания, потом они стали почти неприметными, как последние судороги, пока в конце концов росток не остановился в непривычной, ссутуленной позе, как вонзившаяся в землю обломленная стрела; на мгновение лишь ворошения мелких блекло-зеленых перышек могли напомнить о жизни, и, даже когда бездвижность стала неминуемой, взгляд еще какое-то время продолжал мучиться миражом содрогания. Толпились сомнения: может быть, веяния так слабы, что не чувствуются кожей, а движения столь замедленны, что неприметны для глаз? Может, есть хоть какой-то шанс отыграть все назад? Хотелось часами наблюдать, следить за притихнувшей травинкой, мечталось, чтобы ее колыхания и прядания вернулись, но довольно скоро недобрый покой стал неотменим. И еще появилась странная тяжесть, какая-то духота в легких, какая бывает только в закрытых помещениях, даже если они огромны (и в таких – особенно). Если бы стушевались цвета, происходящее, наверное, можно было бы сравнить с черно-белым кинематографом, но полное исчезновение ветра оказалось чем-то еще более странным. Здесь не было подходящих аналогий.
Ветви тоже притворились неживыми. Конечно, сперва никто не мог предположить, что очень скоро редкие немые деревья почти растеряют листву и застынут, как оборванные пугала над заброшенными огородами. Но буквально за несколько дней они замерли в каком-то искаженном, перевернутом виде, словно их в наказание воткнули верхушками в землю, выставив наружу кривые, уродливые корни. Редкие листья свернулись в беззащитном стыде. Потом многие ветви укоротили, опрометчиво решив, что это может придать стволам сил, а на деле лишь еще больше изуродовав чахлые деревца. Как ни странно, изредка из земли продолжали проклевываться новые ростки, по виду не слишком-то готовые прийти на смену старшим, но по какой-то горькой ошибке все же избравшие жизнь. Эти сухие тычины больше походили на остовы развалившейся оградки, на окаменелые щупальца, на жестоко порубленный кем-то прошлогодний борщевик, на что угодно, только не на живые растения. Нельзя было понять, какой силой они удерживались в песке и не падали. Когда притаившаяся на ветке крохотная птица взлетала, сухая растительная лапа еще несколько мгновений продолжала покачиваться, словно тоже ловчась подняться в воздух. Эти взлеты и пошатывания, эти царапанья пространства казались похожими на захватывающий одноактный спектакль.
Сразу изменился и шум природы. Вместе с гулом ветра из него были изъяты многие звуки. Невозможно было заранее представить, что их баланс изменится до самых оснований. Замолкли не только деревья и травы, но и визжащие ставни, калитки, качели, полощущееся на ветру белье. Жужжание пчел, треск саранчи и смех ящериц перестали тонуть в шелесте листьев. Словно кто-то не просто прибавил им громкости, но еще и выдвинул на первый план, акцентировав каждый всплеск цвирканья и особенно редкие цезуры. Это нашествие поначалу тоже казалось опасным, но вскоре приумолкли и насекомые – может быть, испугались, что теперь, когда трава перестала шевелиться, их стало слишком легко обнаружить. Бабочки научились подолгу таиться в листве, не раскрывая крыльев. Теперь, когда можно было расслышать даже стук лапок по земле, ящерицы и мыши намного быстрее, чем раньше, становились добычей сов. Никто еще не мог предположить, что скоро, всего через пару десятилетий, многие птицы – и не они одни – тоже исчезнут.