Страница 27 из 40
На это указывает, например, история о том, как женился герцог Сикард. Рассказывается вполне анекдотическая история, без скабрезностей, но с правдивыми деталями. Приятель беспутного герцога выводит на смотрины юную родственницу без макияжа; чтобы не вызывать скандала из элементарного знакомства до официального предложения в личном (!!!) пространстве, герцога приглашают «луг посмотреть»; затем дознаются, «каков луг». Из этой зарисовки автор разворачивает настоящий морализаторский exemplum о том, зачем вообще Господь благословил брак и как на самом деле надо выбирать невест. Страсть Дидоны к Энею со схоластической отстраненностью – но задолго до всякой схоластики – раскладывается на четыре полки: царица пленилась 1) красотой, 2) мужеством, 3) красноречием, 4) благородством. Не уверен, что нашему историку нужно было для этого вывода вчитываться в «Энеиду»: «грозная участь» и «страшные битвы» слабо увязываются, по крайней мере логически, с красноречием, если только не идти в той же логике дальше и не предположить, что красноречие помогает избежать ненужного смертоубийства218.
Салернский аноним сводит Вергилия с Библией, чтобы предложить собственную мораль: «В выборе жены к любви мужчину побуждают четыре качества: красота, род, богатство, добронравие. Лучше, однако, отдавать предпочтение не красоте, а добронравию. Ныне же все ищут богатств и внешности, а не того, что подсказывает мораль, как и поступил Сикард. Женщина подчиняется мужчине, потому что по легкомыслию часто ошибается, справедливо поставить ее под власть мужа. И древним свойственно было опекать даже повзрослевших девушек из‑за этого вот легкомыслия»219.
Нетрудно заметить с самого начала, как высоко наш аноним ценил Павла Диакона: сам Карл Великий восхищается его дарованием. Важно, что одна из крупных фигур Каролингского возрождения так же значима для юга, как для заальпийского севера: в Беневенто и в Монтекассино, где он некоторое время преподавал, его помнили и двести лет спустя220. Напиши он два-три жития, может быть, и сам вышел бы в святые. «Хроника», безусловно, задумана как продолжение «Истории лангобардов», причем хронологическая последовательность предполагает и стилистическое подражание, и соответствующие авторские притязания. Несмотря на разницу в грамматике и лексике, мы действительно можем говорить о творчески осознанной, продуманной и в меру сил осуществленной литературной преемственности.
Цитируя иногда несколько строк кряду из Павла, Салернский аноним делает это с умом и тактом, выстраивая на цитате из почитаемого предшественника собственный рассказ. В целом он не ссылается на свои источники, и на фоне этого молчания выделение имени знаменитого лангобардского пленника при дворе просвещенного императора красноречиво: такой чести удостоился тот, кого автор считает намного выше себя в литературном плане. На самом деле главным источником информации о делах минувших для «Салернской хроники» была «История беневентских лангобардов» Эрхемперта, писавшего, как я сказал, столетием раньше221. Но здесь как раз салернитанец почувствовал себя на равных. Поэтому он не постеснялся отходить от текста источника, исправлять его и одновременно расширять краткие упоминания о событиях за счет устных преданий и некоторых доступных ему в Салерно и соседних городах документальных свидетельств.
О подобных архивных разысканиях он сам иногда упоминает (гл. 87, 90), и это очень ценные для историка свидетельства, такие же ценные, кстати, как какое-нибудь будто случайно брошенное «я запамятовал» (гл. 32). С одной стороны, они придают некоторую ценность его повествованию, которую у историков наших дней принято называть «фактологической»: раз хронист вставил документальное свидетельство, значит, событие таки имело место. С другой – о какой-либо критике источников у нашего анонима говорить не приходится, он так же доверчив к любому лежащему перед ним тексту (за исключением разве что Эрхемперта), как и к рассказам «надежных» очевидцев или местных стариков, veterani, которые рассказали ему о происхождении амальфитанцев. Но с третьей – они дают нам услышать голос вполне реального писателя, даже если имени его мы не знаем. Это голос не профессионального, но все же историка, «бытописателя», который может и найти, а может и забыть. Как любой из нас.
Можно сказать, что вся прелесть «Хроники» – за которую позитивист ее наверняка отложит в сторону – в ее своеобразной анекдотичности, изустности: герои все время разговаривают, жестикулируют, проявляют эмоции. И мы даже инстинктивно понимаем, что верить этим охам и ахам можно примерно так же, как Кримхильде в «Песни о Нибелунгах» или плачу Ярославны в «Слове о полку Игореве». Сказитель и историк того времени, каждый по-своему, – режиссеры-постановщики. Чаще всего мы знаем, с какой интонацией говорят персонажи «Хроники», и вообще можем себе наглядно представить, как разворачивается сцена. Это, конечно, свойственно хронистике, она умело погружает нас в гущу событий. Если автор уверяет нас, что «братья обменялись лицемерным поцелуем мира, в сердцах своих его не запечатлев», позитивист не поверит в его правоту222. Но согласимся, что это прекрасное объяснение последовавших за таким примирением конфликтов.
Салернский рассказчик – настоящий мастер своего дела, способный с помощью двух-трех деталей добиться искомого психологического воздействия на читателя. Достаточно вспомнить историю о печальной участи жены некоего Наннигона: воспылав к ней желанием, герцог Сикард отослал ее мужа в Африку (словно Давид – Урию) и, конечно, добился своего; обесчещенная жена в ожидании супруга лежит не вставая до его возвращения, тот простил ее, хотя и в литературе, и в жизни мог не простить. Но «с того дня, как многие говорят, никогда не смеялся»223. Эта концовка, почти пушкинская, поразительная в своей совсем не средневековой лаконичности, давно меня волнует, причем вовсе не в связи с «Последней дуэлью» Ридли Скотта (2021)224.