Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 6

После той ночи, когда Катя вернулась из реки мокрая и без единого синяка, в ней что-то сломалось. Не сразу — как трещина в стекле: сначала тонкая, незаметная линия, потом она ползёт дальше, ветвится, и однажды стекло рассыпается.

Первые недели она ходила как в тумане. Мать думала — шок. Отец — капризы. Ленка Сорокина звонила, звала гулять — Катя отказывалась. Подруги из школы (те, кто ещё оставался в деревне) заходили в гости — она сидела молча, смотрела в окно, улыбалась чему-то своему.

— Ты какая-то странная, — сказала однажды Света. — С тобой всё в порядке?

— Всё, — ответила Катя. — Просто выросла.

— Из-за Данилы? Ты его больше не видела?

— Нет. И не хочу.

Света не поверила, но спорить не стала.

Катя перестала петь. Раньше она пела везде — в душе, на кухне, за уроками, по дороге в школу. Теперь из её комнаты не доносилось ни звука. Мать заметила через месяц, спросила:

— Ты чего не поёшь?

— Выросла, мам, — ответила Катя, и в голосе её было что-то такое, от чего матери стало не по себе.

Катя смотрела на свои руки. Кожа стала тоньше, бледнее, сквозь неё проступали голубоватые жилки. Она проводила пальцами по запястьям — кожа была холодной, даже в жаркий день. Она начала замечать, что чай в её кружке остывает быстрее, чем у других. Что под её ладонями клеенка на столе становится влажной.

Никто этого не замечал. Или не хотел замечать.

Она перестала выходить во двор. Перестала помогать матери на огороде. Сидела в своей комнате, перебирала ракушки — приносила их с реки тайком, по ночам, когда все спали. Ракушек было много: мелких, перламутровых, с острыми краями, гладких как атлас. Она нанизывала их на нитки, делала браслеты, ожерелья. Сначала просто так, чтобы занять руки. Потом заметила: когда она дарит украшения девчонкам в школе, у тех что-то меняется. Ленка, получившая браслет из розовых ракушек, через неделю влюбилась в тихого парня из соседнего села — и он вдруг ответил ей взаимностью. Светка, носившая кулон на шее, перестала бояться контрольных и вдруг начала получать четвёрки.

Катя не понимала, как это работает. Просто знала: надо отдать эту ракушку этой девочке, а эту — той. И всё.

Она перестала ходить в школу месяца через три после того, как всё случилось. Учителя звонили матери, мать ругалась, Катя молчала. В конце концов её оставили в покое — зачем заставлять, если всё равно не пойдёт?

В доме стало тихо. Отец, заметив, что дочь почти не выходит из комнаты, сначала ругался, потом махнул рукой. Мать плакала по ночам, но Катя не утешала. Она лежала в темноте, смотрела в потолок и слушала. Что-то плескалось внутри неё. Вода.

Она ждала.

Лёха Морозов жил в городе, в старой хрущёвке на окраине. После того, что случилось на реке, он уехал из деревни почти сразу — устроился на шиномонтаж, снимал комнату у алкоголички тёти Зины. Пил редко, работал много, девушки у него не было — он был некрасив, кривоног, с мелкими быстрыми глазами, и женщины чувствовали в нём что-то ненормальное, хотя не могли объяснить что.

Первые месяцы он не вспоминал о Заречье. Та ночь стёрлась из памяти, как грязное пятно — он не думал о ней, не рассказывал никому, даже не обсуждал с Витькой, когда тот звонил. Всё прошло, всё забылось.

Но в начале весны, через полгода после того дня, к нему пришли кошмары.

Сначала просто снилась вода. Чёрная, неподвижная, без берегов. Лёха стоял по колено в реке и чувствовал, как кто-то смотрит на него со дна. Он просыпался в холодном поту, но не мог вспомнить, кого видел.

Потом вода стала появляться наяву. Однажды он открыл кран, чтобы помыть руки, и из него потекла не чистая вода, а мутная, с песком и тиной. Лёха зажмурился, открыл глаза — текла обычная, прозрачная. Показалось.

Через неделю он обнаружил на полу в коридоре мокрые следы босых ног. Маленьких, узких, женских. Следы вели из ванной в его комнату и обрывались у кровати.

— Тётя Зина, вы мылись? — спросил он хозяйку.

— Я третий день баню топлю, какой душ? — ответила та. — Тебе померещилось.

Лёха вытер пол тряпкой, но на следующий день следы появились снова. Он запер дверь в ванную на ночь — утром следы были внутри комнаты.

Страх приходил медленно, как поднимающаяся вода. Лёха начал пить — не много, но каждый вечер, чтобы отключиться. Это помогало — по ночам он не просыпался, спал как убитый. Но днём чувствовал на себе чей-то взгляд. Оборачивался — никого. Только тени по углам.

В августе, за месяц до того, как всё должно было случиться, Лёха впервые увидел её. Не во сне — наяву. Он возвращался с работы, шёл через двор, и вдруг замер. У подъезда, на скамейке, сидела девушка в тёмно-синем платье, босая, с длинной русой косой через плечо. Она не смотрела на него — она смотрела на свои руки, перебирала ракушки.

Лёха узнал её не по лицу — по волосам. Тем самым, которые он видел во сне. Он хотел подойти, спросить, но ноги прилипли к асфальту. Девушка подняла голову, улыбнулась — и исчезла. Скамейка опустела. Только влажное пятно осталось на досках.

В ту ночь он пил водку стаканами. Не помогло.

Катя в те дни почти не выходила из дома. Но иногда, по ночам, она просыпалась и чувствовала, что должна встать. Должна идти.

Она шла на реку — всё так же босиком, в одном платье. Садилась на отмель, распускала косу, зачерпывала воду и пела. Не всегда — только когда внутри поднималась та самая вибрация. Тогда она открывала рот, и из него не вырывалось ни звука, но вода вокруг начинала кипеть, рыбы выпрыгивали на берег, а в домах деревни люди просыпались в ужасе сами не зная отчего.

Она не знала, доходит ли её пение до Лёхи. Но чувствовала — да. Каждый раз, когда она пела, где-то далеко, в городе, человек в старой хрущёвке начинал метаться во сне и просыпаться в луже пота.

— Ещё немного, — шептала Катя. — Скоро.

И снова плела косу.

В сентябре, ровно через год после того, как она шагнула в реку, Катя проснулась с чувством, что пора.

Она не знала, откуда это знание. Просто встала утром, умылась, вплела в волосы ракушку — маленькую, белую, похожую на лепесток — и сказала матери:

— Я сегодня гулять пойду. Вечером.

— Куда?

— К реке.

Мать хотела возразить, но посмотрела на дочь и передумала. Катя стояла на пороге, бледная, с огромными глазами, и в её взгляде было что-то такое, отчего матери захотелось перекреститься. Она не перекрестилась — побоялась.