Страница 2 из 87
Я, правда, не чувствовала себя из-за этого незначительной. Напротив! Это же я, самовлюбленная, как и любая другая девчонка, — светловолосая красавица и умница Фэй Смоллвуд.
Вот, собственно, и весь портрет «до» — до чумы. А после? Дойду и до этого.
В Саллиевит-Ривере стояло позднее лето, когда пришли первые вести об эпидемии. Мой отец, доктор Генри Смоллвуд, всегда читал мне медицинскую сводку, тут же комментируя текст примерно так: «Ну вот, девочка, объявился на Дэмоте какой-то бездельник, не пойми откуда, собирается изучать наших ядовитых тварей — ящериц, угрей и всякую такую всячину. Можешь представить? Надо же так бездарно тратить время! Он намерен уберечь всех нас от змеиных укусов и прочих глупостей — как будто на этой планете найдется хоть одно существо, которое захочет нас укусить».
(Что было и верно, и неверно. Ни улумы, ни люди не были исконными обитателями Дэмота — хомо сапы населяли планету всего двадцать пять, а улумы — около девятисот лет, поэтому наш запах был безошибочно чужд нюху здешних аборигенов. В лесах никто из них никогда не попытался бы распробовать человечину на вкус… но нас немедля счавкали бы, наступи мы им на хвост или подвергни риску их потомство. Я, правда, не стала возражать — пока чума не сделала нас нервнобольными, я была его маленькой доченькой, так преданно любящей, что мне и в голову не приходило усомниться в его словах. Когда мне хотелось поссориться, я выбирала для этой цели маму.)
Итак, в один жаркий липкий вечер папа поднял глаза от сводки и сказал:
— Послушай, моя Фэй, сообщают о потоке жалоб от улумов со всех концов планеты. Точечное оцепенение — безвольно обвисает палец, или немеет веко, или отнимается половина языка… «Эксперты, расследующие жалобы, выражают озабоченность». — Папа фыркнул. — У этого недуга наверняка психосоматическая природа — большинство улумов тратят жизнь на пустые тревоги да переживания, а теперь у них, видите ли, истерия и нервы сдают.
Я кивнула, убежденная в правоте папиных слов.
Но…
Ситуация ухудшалась. Жертв становилось все больше. В каждом, даже самом дальнем захолустье планеты. Симптомы постепенно распространялись: сегодня не шевелится палец, завтра уже не ощущается вся крошечная ступня: один мускул отмирает за другим, превращая мышцы в безвольный кусок замазки. Обычно начинаясь с конечностей, зараза продвигалась вовнутрь, и лишь в одном случае болезнь протекала без видимых симптомов, и сердце человека останавливалось внезапно. В ту ночь, когда в новостях сообщили о его смерти, начался «великий исход».
Улумы, как и все остальные дивианские биологические подвиды, повиновались инстинкту, заставлявшему их искать уединения, когда они заболевали.
— О-о-о! — сердился мой отец. — Мы разнюнились и спешим отделиться от стада, дабы не заразить остальных. Пустоголовые болваны!
Он ненавидел инстинкт толпы. Из-за этого инстинкта улумы покидали города, где были больницы, и устремлялись в леса, в нетронутую глушь, чтобы остаться в одиночестве. Да, конечно, их специально сконструировали так, чтобы они могли безбедно существовать, питаясь местной растительностью Дэмота. Листья и кора с деревьев, стручки с семенами, сотнями усеивающие деревья круглый год… улумы могли, есть, могли парить, могли ждать — а паралич неслышно полз по их телам.
Они оставались в изоляции — и их становилось все меньше и меньше, — пока лето не сдалось на милость тоскливой осени. Тогда улумы пустились в обратный путь; их мышцы окоченели настолько, что даже эти великие охотники и собиратели никак не могли себя прокормить.
В моих снах я до сих пор вижу, как они парят в ночи: черные силуэты на фоне звезд, скользящие над Саллисвит-Ривером, будто воздушные змеи с обрезанными стропами, едва управляющие направлением полета. Мы часто находили тех, кто привязывал ветки к рукам или ногам, придавая своему телу нужную для полета жесткость, так как основные мышцы уже не могли ее обеспечивать. Большинство также подвязывали нижнюю челюсть, чтобы в полете не наглотаться насекомых.
Так что, в конце концов, улумы сдались… те, у кого болезнь не зашла слишком далеко. Они сдались на милость людей и позволили нам бороться с чумой. А на землях Великого Святого Каспия это означало, что улумы направились к Саллисвит-Риверу.
После того как на «Рустико-Никеле» на рассвете заканчивалась последняя смена, шахтеры брали деревянные тачки и обходили город, собирая тела, нападавшие за ночь — на крыши, рудовозы, поперек скоростных путей… повсюду, куда улумы умудрились долететь. Затем, дребезжа на ухабистых дорогах дощатых тротуарах, тележки направлялись к нашему двору, где под желтым матерчатым тентом отец развернул полевой госпиталь. Мы называли его Большим шатром. Или «цирком».
Горожане спешили помочь нам: кормили тех улумов, что не могли, есть самостоятельно, или возились с катетерами, клизмами и прочими штуковинами, помогая быть опрятными тем, кто больше не владел мышцами. Иногда казалось, что там собрался весь Саллисвит-Ривер. Моя лучшая подруга Линн, Линн Джонс, то и дело говорила: «Все сбежались в «цирк» наниматься клоунами». Из-за эпидемии школы закрыли, поэтому я часто видела в Шатре своих приятелей: некоторые приходили надолго, другие — не всегда, да и появлялись минут на двадцать, поспешно исчезая, когда вонь и страдания становились невыносимы.
Я переносила смрад, но вид смерти подобно ледяной руке сжимал мое сердце. А тем временем сердца наших пациентов обращались в недвижное мясо. Диафрагмы сдувались, как шарики. Пищеварительная система уже не справлялась с едой в кишках. Через восемь недель с тех пор, как папа прочитал мне то первое известие из сводки, в «цирке» начали умирать улумы… и они умирали, умирали, умирали.
В те дни я спала в своей куполообразной обители, сделав купол прозрачным с внутренней стороны, разумеется, снаружи он оставался непроницаемым. Лежа в постели, я представляла, что сплю прямо под звездами, беззащитная, если налетит буря или прольется дождь.
Моя мать, воспитанная в лучших традициях высшего общества Новой Земли, считала, что мое поведение иначе как распутным не назовешь. Она не прекращала цедить сквозь зубы замечания об «эксгибиционизме», так как была непоколебимо уверена, что я дефилирую по комнате голышом, полагая, что окружающие видят меня — как я без труда могла разглядеть их.
Как же, могли они меня увидеть! Неужели я хотела этого?
Всему виной буйное воображение моей матери. Дни, переполненные смертью, взвинтили ее состояние до острого невроза, и она уверилась в том, что любые мои поступки имеют сексуально-извращенный подтекст. А на самом деле я сделала купол полупрозрачным, только чтобы вовремя заметить, не упал ли рядом очередной улум. Однако меня не волновала мысль о некоем несчастном страдальце… мороз пробегал по коже, когда я представляла, что парализованное тело лежит рядом в зарослях нектарника по другую сторону моей стены.
Однажды так и случилось в промозглый серый рассвет. Дробный стук дождевых капель и шелест струй, стекающих по полусферической крыше, сливались в нежное бормотание, под которое так приятно пребывать между сном и явью. Да… я сплю… или уже нет…
И вдруг что-то врезалось в крышу моей комнаты.
Сквозь дрему я едва уловила звук. Постепенно пришло осознание, что тембр мелодии дождя изменился, и капли теперь падают скорее на мокрую кожу, а не на невидимую конструкцию обширного купола. Я открыла глаза…
… и прямо над собой увидела женщину-улума, распластанную на крыше, подобно насквозь мокрому полотну на стекле. Черты ее лица были искажены, словно она кричала. Неслышно.
Я сама едва сдержала крик — не то чтобы я испугалась, просто женщина, чей силуэт виднелся темным пятном в пяти метрах над моей головой, появилась так неожиданно. Бог свидетель, я многих улумов повидала в таком же состоянии — отвисшая челюсть, глаза широко распахнуты оттого, что веки не могут больше моргать.
Несколько секунд я не могла пошевельнуться. Это инстинкт — замри, за тобой следят. Но женщина не могла разглядеть меня сквозь купол; снаружи его поверхность была непроницаемой, темная строгая синева была объявлена моей матерью непременным условием, дабы соседи не подумали, что я со странностями.