Страница 8 из 312
Она исходила прежде всего от самих барщинников, от их ненависти к пастору и мызнику, с которыми они были насильно крещены в одну веру, вынуждены были ходить в одну церковь, хотя для господ там и имелись отдельные скамьи, а для мужичья свои; бары молились господу богу на немецком языке, а холопы — на исковерканном пастором местном наречии. Слишком различались их молитвы, обращенные к одному и тому же богу. Когда Лютер в свое время, в тысяча пятьсот семнадцатом году, восстал против папы римского и на дверях Замковой церкви в Виттенберге вывесил свои девяносто пять изречений, он, как сын углекопа, больше держался простого люда, переложил Библию на немецкий язык и сочинил много чудесных песен, отчего и простой народ тоже потянулся к Лютеру, принял его веру. Когда же папа отлучил его от церкви, Лютеру пришлось искать поддержки у князей. Уже с той поры власть в лютеранской церкви все больше находится в руках господ. И все же начальная близость Лютера к простому люду тоже не совсем впустую прошла — стало законом, чтобы служба в церкви велась на родном языке прихода и чтобы все Священное писание было переложено на родной язык — все равно какой это язык, большого или малого народа. В этом отношении лютеранская церковь принесла и пользу: все Ряхки и Пиксы уже несколько поколений до меня обучились читать, кое-как подписываться и даже больше того. А уж если человек умел читать, то он видел, что в словах теперешних пасторов, особо же в их деяниях было много такого, что не сходилось со святым писанием. И тогда они подумали: может, это не их вина, что господь бог не слышит их молитвы. Может, всевышний потому остается глухим к их мольбам, что пасторы не так обращаются к богу, как должно? Вдруг правильнее всего обращаться к богу по обычаям русской веры, ведь царь — помазанник божий на земле, сам тоже держится апостольской православной веры. Именно
правой и славной
веры! В самом названии уже было то, что притягивало голодных, находившихся на грани смерти людей. Может, слух пошел из города, из Курессааре или Риги, где в некоторых церквах справляли службу по русскому обычаю. При этом еще полуоткрыто поговаривали, что всякому, кто перейдет в царскую веру, царь выделит душевой надел. А тому, кто имеет душевой надел, будет ниспослано такое благословение, что посеянное им зерно ни засуха не иссушит, ни дождь не возьмет.
Утопающий в беде хватается за соломинку — повторяю это в который раз, — почему бы Пиксам и Ряхкам, которые еще кое-как на ногах держались и закапывали своих умерших, почему бы им не прельститься столь соблазнительными слухами. Находились, конечно, фомы неверующие, которые от господ — вплоть до царя — ничего не ждали. Набралась лодка парней помоложе, в рекрутском возрасте, у которых сохранилась еще малость сил и вдобавок подгонял страх солдатчины, дождались они попутного ветра и на старой парусной лодчонке однажды ночью сбежали за море. Больше ни слуху ни духу от них не было, опасались даже, что погибли все. Большинство же лахтевахеских холопов, хоть и прирос у них живот к спине, все же, едва волоча ноги, потащились в город. Однако и в городе власть также была в руках баронов и пасторов, и хотя в душе русские священники ничего не имели против обращения барщинников в русскую веру, только и священникам приходилось опасаться местных властителей. Поэтому приходивших в город на миропомазание людей не ждал мед. Все же часть Пиксов и Ряхков священник перекрестил в русскую веру.
Об этом, понятно, сразу же узнали в церковном приходе, и пастор, конечно, зачастил с кафедры, что вероотступники — это Каины, чей грех отступления от веры блаженного вероучителя Мартина Лютера взывает к небу, подобно крови кроткого Авеля. И «зов» этот оказался таким сильным, что даже родных и близких вероотступников не разрешили больше хоронить на лютеранском кладбище. И если, несмотря на все угрозы и запреты, все же ходили тайком в город к священнику, то тут уже решительно вмешалась мыза. Перешедшим в русскую веру и от нее не отступившимся — а от царской веры отступиться было не так просто, — им барон фон Маак еще зимой отказал от места. И не оставалось у нововерцев клочка земли, куда похоронить умерших и где самим умереть. Старый барон фон Маак, который и в Лахтевахе делал погоду, не был ни дружелюбным Шмальхозеном, ни злобным Шварцем, обыкновенный местный дворянин, владелец двух маленьких мыз. Ни хороший, ни плохой, уважающий свое сословие человек. Одну из дочерей выдал замуж за русского вице-адмирала из немцев, другую в Ригу за тайного советника, третью — за богатого берлинского купца. Старший из сыновей унаследовал Сийгсаарескую мызу, младший — Лахтевахе. И старый барон и сыновья его все время расширяли свои земли за счет отобранных мужицких клочков. Кто смел им при этом перечить, бароны сами были и законом и судом.
Вьюжным холодным февральским вечером тяжкого тысяча восемьсот сорок седьмого года в родных краях объявился отслуживший рекрутчину солдат Таави Вилльпикс. Четверть века казенного рабства превратили бывшего молодца почти что в старика. Но Таави при этом и свет повидал, участвовал в Балканских горах в сражении с турками, был ранен в ногу, лежал в лазарете, потом опять с турками воевал, после чего защищал еще от местного воинства царский сторожевой пост на берегу далекого Аральского моря. За свою долгую службу он бывал и наказан и похвален, жил в казармах с разноязычными солдатами, выучился по-русски говорить и даже немного писать — на родном языке он умел читать еще до солдатчины. С одним своим начальником, который за расположенность к солдатам был разжалован из офицеров в унтера, он даже подружился. Несмотря на все беды, страхи и унижения, которые выпадают на долю солдата, он хотя бы не знал голода на службе, и то, что близкие рассказывали ему о голодных годах и что он сам увидел и услышал, больно запало ему в душу.
Ведь если русский царь, которому он служил двадцать пять лет, по вере которого молился, если сам православный царь узнает, как немецкие пасторы и бароны обходятся тут с его единоверцами, то виновные понесут заслуженную кару и в здешней жизни произойдут перемены. Только о письме, которое сам Таави хотел отвезти в Петербург, ни одному барону даже во сне не должно было присниться...