Страница 37 из 400
Признаюсь, это вообще прекрасное намерение в данном случае показалось нам несвоевременным и огорчило нас.
Но родственник Агнивцева отправил нас к другой аккомпаниаторше. В ту эпоху, очевидно, все музыканты Ставрополя были женского пола. На этот раз мы увидали пред собой молодую блондинку с пышными волосами, видимо очень веселую. Она смеялась над всем, что мы говорили ей.
— Так вы хотите, чтоб я аккомпанировала вам? — спрашивала она, заливаясь смехом. — Да ведь я с Левиным играла! Понимаете? С самим Левиным!
Мы оба смутились, не зная, кто этот Левин.
Но все-таки просили ее помочь нам, очень усердно просили.
Однако она решительно сказала:
— Я не могу аккомпанировать артистам, которые никому не известны! Но я могу дать вам записку к одной барышне…
Слово «барышня» она очень подчеркнула. Мы с благодарностью взяли записку и отправились к «барышне». Пришли на окраину города, в глухую улицу к длинному забору, за которым среди бурьяна возвышался небольшой покосившийся домик. На крыльце дома лежала собака, похожая на кусок войлока. По двору развешано белье. Мы долго по очереди стучали в запертые ворота. Наконец какая-то очень недоверчивая женщина, расспросив подробно, кто мы, откуда и зачем, впустила нас во двор и вызвала на крыльцо дряхлую старушку с трясущейся головой.
Агнивцев, как бывший офицер, элегантно расшаркался пред нею и спросил, здесь ли живет m-elle такая-то?
— Зачем вам ее?
— А вот у нас письмо к ней.
Убежденный, что имеет дело с бабушкой аккомпаниаторши, Агнивцев подал ей послание блондинки, и вдруг мы увидали, что старушка вскрывает его.
— Виноват, — сказал Агнивцев, — письмо адресовано м-еllе…
— Мамзель — это я, — не без гордости сказала старушка.
Мы поняли, почему так весело смеялась блондинка, рекомендуя нам «барышню». Прочитав письмо, старушка сказала нам, что уже лет тридцать не подходит к роялю.
Наше положение становилось безвыходным. Но какой-то добрый человек оповестил нас, что в городе есть еще одна аккомпаниаторша. Пошли к четвертой. Эта жила в каком-то овраге и оказалась женою околоточного надзирателя, женщиной очень миловидной и приветливой. Выслушав нашу просьбу, она страшно покраснела и сказала нам:
— Видите ли, я мало училась, играю только для себя и едва ли пригодна вам.
Мы умолили показать нам ее искусство. Играла она отчаянно, не имея никакого представления о ритме и движении пьесы. Ноты читала плохо, но все-таки кое-как мы ее научили. Я был все-таки настолько музыкален, что сам замедлял темп, когда она путала, но Агнивцев уже если начинал петь, то «чесал» до конца, не справляясь с аккомпанементом и не обращая внимания на него. Я решил, что во время концерта буду сидеть с женою околоточного у рояля и тыкать пальцем в ноты, в то место, куда убежит Агнивцев за время, пока она разбирается в нотах.
Как бы то ни было, но концерт состоялся и прошел не без успеха. Особенно доволен был околоточный!
На другой день, взяв билет третьего класса, мы поехали в Москву. Дорогой какие-то милостивые государи ловко втянули меня в игру в три туза, и я проиграл 250 рублей. Было стыдно, и я ничего не сказал об этом Агнивцеву.
Москва, конечно, ошеломила нас, провинциалов, своей пестротой, суетой, криком. Как только мы наняли комнату, я бросился смотреть Большой театр. Грандиозное впечатление вызвали у меня его колонны и четверка лошадей на фронтоне. Я почувствовал себя таким ничтожным, маленьким пред этим храмом.
На следующий день отправился в контору Императорских театров. В передней сидели сторожа с орлами на позументах, и было ясно, что они смертельно скучают. Бегали какие-то люди с бумагами в руках, с перьями за ушами. Все это мало было похоже на театр. Сторож взял у меня письмо, недоверчиво повертел его в руках и стал лениво спрашивать:
— Это от какого Усатова? Кто он таков? Подождите!
Я присел на скамью-ящик — типичная мебель строгоказенного учреждения, в ней обычно хранятся свечи, сапожные щетки, тряпицы для стирания пыли. Сидел час, полтора, два. Наконец попросил сторожа напомнить обо мне г-н Пчельникову. После некоторых пререканий сторож согласился «напомнить», ушел и приблизительно через полчаса сообщил мне, что г-н Пчельников принять меня не может и велел сказать, что теперь, летом, все казенные театры закрыты.
Внушительно, хотя и не очень вежливо.
Альтани и Авраменко
[13]
[Имеются в виду Ипполит Карлович Альтани (1846–1919) и Ульрих Иосифович Авранек (1853–1937) — дирижеры и хормейстеры Большого театра.]
жили в Пушкине. Я поехал к ним, был принят ими более любезно, но и они тоже сказали мне, что сезон закончен и что голоса пробуют у них, в казне, Великим постом.
Но для меня Великий пост уже наступал: денег у меня почти не было. Мы с Агнивцевым записались в театральное бюро Рассохиной
[14]
[«Первое театральное агентство для России и заграницы Е. Н. Рассохиной» (1892–1917).]
. Я отдал туда мои фотографии, афиши, вырезки из газет. Рассохина пожелала слышать мой голос, и, видимо, он понравился ей.
— Отлично! — сказала она. — Мы найдем вам театр!
Скоро деньги у меня и совсем исчезли. Мы с Агнивцевым обедали в трактире за 50 копеек. Мне все еще не хотелось сознаться товарищу, что я проиграл деньги, и я стал отказываться ходить обедать с ним. Но одному сидеть в конуре, да еще без обеда, было скучно, и дня через два я сказал товарищу, в чем дело. Он страшно изругал меня и предложил есть на его счет — после я заплачу ему.
Павлуша Агнивцев был очень милый и добрый человек, но он был раздражающе аккуратен. Если он расходовал 7 копеек, то записывал за мною 3
1
/
2
. Это, конечно, правильно, однако и скучно же!
— Да запиши ты за мной 4 копейки! — просил я его.
Он возражал вполне резонно:
— Зачем же? Половина семи — 3
1
/
2
, половина пяти — 2
1
/
2
…
От этой дружеской арифметики я уходил на Воробьевы горы и оттуда любовался величием Москвы, которая, как все на свете, издали кажется красивее, чем вблизи. Сидя там в одиночестве, я с тревогой и грустью думал о себе, вспоминал мою жизнь, Тифлис, где мною было изжито немало счастливых часов, думал об Ольге, которой писал длинные письма, все более редко получая ответы на них. Не удалась мне моя первая юношеская любовь…