Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 69 из 136

— Хравн сказал, что это очищение. Что пусть выходит дурное.

У меня внутри что-то оборвалось.

— Дурное сейчас выходит вместе с жизнью.

Олав дёрнулся, будто я ударила его при всех.

— Спасай, — сказал он.

Не попросил.

Приказал.

И всё равно в этом приказе было больше мольбы, чем в любом “пожалуйста”.

Я начала поить мальчика с ложечки. Капля. Ещё. Он не глотал. Я растерла ему грудь, приподняла голову, заставила мать держать его на боку, чтобы не захлебнулся, когда снова начнёт рвать.

— Руна, ткань.

Я поняла, что сказала имя, только когда девочка уже подала мне чистый лоскут.

Руна стояла у полки.

Вся в саже, как всегда, только глаза испуганные. Коль, если узнает, меня убьёт. Потом оживит и убьёт ещё раз.

— Ты откуда?

— С водой пришла.

— И осталась?

— Ты не выгнала.

Логика железная. Вся в отца.

— Руки мыла?

Она тут же показала мокрые ладони.

— Дважды.

— Молодец. Стоишь там. Подаёшь. К детям без спроса не лезешь.

Она кивнула так серьёзно, будто я дала ей меч.

Тора заметила.

Гудрун тоже.

Никто не выгнал.

Значит, всем уже было страшнее за детей, чем за правила.

К ночи дом перестал быть домом.

Он стал больницей, которая не знает, что она больница.

У очага кипела вода. Женщины меняли ткани. Матери сидели рядом с больными и шептали имена детей, как молитвы. Аста бегала между кладовой и огнём. Руна подавала чаши, считала глотки, иногда шептала: “Он выпил три. Эта — пять”. Гудрун разогнала здоровых детей в дальний угол и запретила им подходить к больным.

Они плакали.

Матери тоже.

— Нельзя разлучать, — сказала одна женщина. — Он боится.

— Лучше пусть боится и не заболеет, — ответила я.

— Ты жестокая.

— Да.

Я уже не спорила с такими словами.

Иногда жестокость — это не дать матери обнять здорового ребёнка после того, как она держала больного и не вымыла руки. Иногда жестокость — вылить чашу молока, потому что оно стояло у тепла и пахнет кисло. Иногда жестокость — сказать “нет”, когда все хотят “ещё немного”.

Хравн появился, когда первый ребёнок начал синеть.

Мальчик Олава.

Я держала его маленькую руку и считала дыхание, а оно становилось всё реже.

— Хель забирает своё, — сказал Хравн за моей спиной.

Я даже не повернулась.

— Если пришёл помогать — мой руки.

— Вода не смоет гнев богов.

— Зато смывает грязь. Уже польза.

Он подошёл ближе. Я слышала, как люди расступаются. Слышала, как шепчут. Слышала, как матери начинают плакать тише, чтобы слушать его.

— Дети болеют после того, как ведьма вошла в дом как хозяйка.

— Дети болеют после того, как кто-то дал им грязную воду или испорченную еду.

— Ты обвиняешь женщин дома?

— Я обвиняю грязь, которую никто не видит, потому что удобнее видеть ведьму.

Хравн поднял голос:

— Она разделяет матерей и детей. Запрещает касаться. Отнимает чаши. Выливает молоко. Теперь она решает, кто будет пить, кто будет ждать, кто будет жить.

Люди смотрели.

Я чувствовала их взгляды спиной.

Каждое его слово попадало в настоящий страх. Не выдуманный. Настоящий. Матерям было страшно не трогать детей. Страшно поить по каплям, когда хочется залить сразу. Страшно кипятить воду, когда ребёнок горит. Страшно верить женщине, которая сама призналась, что не всегда спасает.

Я повернулась.

— Да, — сказала я. — Решаю. Потому что если сейчас все будут хватать одни чаши, пить из одного ведра и таскать больных к здоровым, завтра здесь будет вдвое больше детей.

— Слышите? — Хравн поднял руки. — Она уже говорит, что завтра болезнь вырастет. Не предупреждает. Обещает.

Олав вскочил.

— Замолчите оба!

В кладовой стало тихо.

Он стоял над сыном, огромный, рыжий, с лицом, которое будто за ночь высохло.

— Если богам нужен мой мальчик, пусть сами придут за ним. А ты, лекарка… — Он повернулся ко мне. — Ты делай. Что умеешь. Если врёшь — я сам поведу тебя к воде.

— Договорились, — сказала я.

Хравн улыбнулся.

Потому что даже это ему было выгодно.

Мальчик Олава умер перед рассветом.

Тихо.

Слишком тихо.

Я держала его. По каплям. По вдохам. До последнего. Он не кричал. Не сопротивлялся. Просто в какой-то миг грудь перестала подниматься.

Мать завыла.

Олав не издал ни звука.

Только опустился на колени рядом с лавкой и положил большую руку на волосы сына.

Я сидела рядом.

Пальцы не разжимались.

Руна за полкой плакала беззвучно. Аста стояла белая, как снег за дверью. Тора закрыла мальчику глаза. Гудрун отвернулась к стене, но ключи на её поясе дрожали.

— Я не смогла, — сказала я.

Никто не ответил.

И хорошо.

Потому что любые слова были бы ложью.

К утру остальные дети ещё дышали.

Пятеро стали чуть лучше. У Хельги губы порозовели, она даже попросила воды сама. Младенец снова взял грудь. Две сестры спали, мокрые, слабые, но живые.

Пятеро живых.

Один мёртвый.

Снова этот счёт.

Я вышла из кладовой, чтобы умыться, и увидела Ингрид.

Она стояла у стены с чашей чистой воды. Не вмешивалась. Не командовала. Просто смотрела на дом, где женщины сидели на полу, где дети стонали во сне, где Хравн уже шептался с мужчинами у двери.

— Теперь мой отец скажет, что это знак, — сказала она тихо.

— Конечно скажет.

— Хравн скажет, что это ты.

— Уже сказал.

Она посмотрела на меня.

— А ты?

— А я скажу, что это вода. Или молоко. Или грязные руки. И что если они послушают Хравна, дети продолжат умирать.

— Люди не любят, когда у смерти нет лица.

— Знаю.

— Сегодня лицом будешь ты.

Я кивнула.

Сил злиться не было.

В этот момент за дверью раздался гул.

Не один голос.

Много.

Гудрун вышла из кладовой и резко остановилась.

Снаружи кто-то бросил первый камень.

Он ударил в дверь лечебной кладовой глухо, тяжело.

Потом второй.

Руна вскрикнула внутри.

Аста схватила её за плечи и оттащила от двери.

С улицы донеслось:

— Ведьма принесла мор!

Олав не кричал.

Я узнала голос другого мужчины.

Того, кто часто сидел рядом с Асгейром.

И тут поняла, почему смерть именно этого мальчика станет оружием.

Не потому что ребёнок умер.

А потому что взрослые уже знали, куда направить горе.