Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 79

Глава 2

Снег, о котором отец говорил в понедельник, в четверг ещё лежал — узкой серой полосой в тени забора, там, куда не доставало солнце.

На платформе было холодно и ветрено, и ветер шёл вдоль путей ровно, без порывов, так что стоять приходилось боком.

Отец не приехал.

— Папа́ не ездит на вокзалы, — сказала мама, поправляя на Георгии шарф, которого он не просил.

— Папа́ не ездит на вокзалы с восемьдесят восьмого, — сказал Георгий.

Мама сделала вид, что не услышала, и переложила шарф иначе.

Провожали вчетвером: мама, Ксения, Ольга и он. Публику держали в стороне, у здания, и оттуда смотрели — не назойливо, а как смотрят на погоду. Вагон стоял третьим от паровоза, отдельный, и вокруг него уже происходила та бессмысленная суета, которая всегда происходит вокруг человека, отъезжающего надолго: носили, считали, переносили обратно, спрашивали, не забыли ли, и забывали.

Георгий стоял среди этого в распахнутом пальто и мёрз.

— Застегнись, — сказала мама.

— Мне жарко.

— Тебе не жарко.

— Мне жарко, мама́, я взрослый, мне двадцать один, я сам знаю, жарко мне или нет.

Он застегнулся.

Ольга висела у него на руке и требовала привезти ей что-нибудь живое, желательно с Кавказа и желательно кусающееся. Ксения объясняла, что живое в вагоне сдохнет, Ольга говорила, что не сдохнет, если хорошее.

Миша стоял чуть в стороне и смотрел на доктора.

Доктор был при Георгии — немолодой, в тёплом, с саквояжем, который он не выпускал из рук, потому что носильщикам такого не отдают. Мама подошла к нему, когда посадка уже началась, и спросила негромко, тем особенным тоном, каким матери спрашивают о том, о чём боятся спрашивать.

— Как он?

— Их высочество в состоянии вполне удовлетворительном, — сказал доктор. — Значительно лучше, чем осенью.

Мама кивнула и отошла успокоенная.

— На сколько лучше? — спросил Миша.

Доктор посмотрел на него сверху вниз, доброжелательно и совершенно непонимающе.

— Что, простите?

— Насколько лучше, чем осенью. Осенью было столько-то, а сейчас столько-то. На сколько?

— Ваше высочество, — сказал доктор мягко, — это не так меряется.

— А как это меряется?

— Опытом, — сказал доктор. — Наблюдением. Общим впечатлением.

Он говорил вежливо, без всякого раздражения, и был при этом абсолютно уверен в своей правоте, потому что за тридцать лет практики ему ни разу не пришло в голову, что бывает иначе.

Миша отошёл.

Он стоял на ветру и очень отчётливо, впервые с понедельника, понимал что-то полезное.

Медицины здесь хватало. Доктора были, лекарства были, деньги были, Кавказ был, горный воздух был. Не было записи. Не было ни одной строки, к которой можно вернуться через год и сказать: вот тогда, вот теперь, вот разница. «Значительно лучше, чем осенью» — это не сведение. Это утешение, оформленное как сведение, и мама только что унесла его с собой и будет им греться до следующего письма.

А через семь лет всё кончится, и никто не сможет назвать месяц, в котором стало хуже.

— Мишка.

Георгий стоял на подножке, одной рукой держась за поручень.

— Иди сюда.

Миша подошёл.

— Ты в понедельник за завтраком смотрел на папа́, — сказал Георгий негромко, — как будто прощался.

Ветер тянул вдоль состава.

— Я не прощался.

— Я тоже так подумал. — Георгий помолчал. — Потом подумал ещё раз.

Он вынул из кармана ножик, повертел его в пальцах и убрал обратно.

— Пиши мне, — сказал он. — Не про здоровье. Про дом. Кто с кем поссорился, что Ольга разбила, чем папа́ недоволен. Про здоровье мне и так все пишут, и все врут одинаково.

— Буду.

— Так все говорят, — сказал Георгий и полез в вагон.

Поезд ушёл в двадцать пять минут двенадцатого, и мама плакала ровно четыре секунды, а потом велела всем идти к экипажам, потому что холодно.

Он ждал два дня и взялся за это в субботу, после чая, в отцовском кабинете.

Кабинет был тесный и заваленный. Стол у окна, на столе три стопки бумаг разной степени неприятности, кресло, продавленное под одного человека, и запах табака, впитавшийся в стены раньше, чем родился Миша. Отец сидел в халате и подписывал что-то, не читая, — не от небрежности, а потому что это была четвёртая сотня за неделю и все они были об одном.

Мама сидела с рукоделием, в котором не продвинулась за полчаса ни на стежок.

— Папа́, я хотел спросить.

— Спрашивай.

— Почему у лошадей есть записи, а у нас нет?

Отец поднял голову.

— Чего?

— В конюшне на каждую лошадь заведена карточка. Промеры, вес, что ела, чем болела, кто смотрел и когда. Каждый год пишут заново, и старое не выкидывают. — Миша говорил ровно, как заранее решил. — А про нас ничего не пишут.

— Про вас, — сказал отец, — пишут в газетах. Больше, чем надо.

— Я не про газеты. Я про то, что если Гошу спросить, лучше ему или хуже, чем в ноябре, никто не ответит. Доктор на вокзале сказал «значительно лучше». Я спросил — на сколько. Он не понял вопроса.

Отец отложил перо.

Он смотрел на сына с тем самым неудобным вниманием, что и в понедельник, и Миша заставил себя не отводить глаз.

— И что ты предлагаешь? — спросил отец. — Чтобы нас всех каждый год щупали?

— Чтобы каждый год записывали. Одно и то же, в один и тот же месяц, одним и тем же порядком. Рост, вес, что болело, сколько дней лежал. И чтобы прошлогоднее лежало рядом.

— Как в полку, — сказал отец.

— Как в полку.

Отец фыркнул.

— В полку это делают для того, чтобы знать, кого списать.

— В полку это делают для того, чтобы знать, когда человек начал слабеть, — сказал Миша. — А не когда он уже упал.

Мама подняла голову от рукоделия.

— Саша.

— Что «Саша»?

— Он прав.

— Он мальчишка, который начитался.

— Он прав, — повторила мама. — Если бы у нас были записи с восемьдесят девятого года, я бы сейчас знала, что мне отвечать, когда мне говорят «значительно лучше».

Она сказала это спокойно и не глядя на мужа, и в комнате на секунду стало очень тихо. Отец потёр бороду.

— Ну, — сказал он. — Ладно.

Он сказал «ладно» тем тоном, каким уступают не доводу, а жене, и Миша понял, что выиграл, и обрадовался.