Страница 54 из 95
Граммофон слетел со столика и валялся на полу, иголка драла пластинку и выла на одной ноте. Привинченные к полу столы держались на месте, но бутылки, бокалы, тарелки, чья-то фуражка, фишки с карточного стола, все это покатилось по наклонной палубе разом, к стене. Люди валились вместе со стульями. Толстый инженер опрокинулся навзничь, дрыгая ногами, и никак не мог подняться. Какая-то дама визжала так, что закладывало уши. Назимов вцепился в оконную раму обеими руками. Фон Зигель, бледный, держался за стол и беззвучно шевелил губами, не то молился, не то ругался по-немецки.
Иллюзия безопасности лопнула в один миг.
Паром выровнялся, качнулся в другую сторону, и снова все поехало, теперь обратно. Я успел ухватиться за медный поручень у окна и устоял. Оболенский, бедняга, проехался на спине через половину салона и впечатался в ножку рояля, который, к счастью, был привинчен. Зуров с Горшковым успели вцепиться в стол и держались, ругаясь сквозь зубы. Стрелецкая сидела на полу, и разворачивала свой «Кодак». Не снять такое невозможно. Всем фактурам фактура!
* * *
Внизу, в трюме, не было ни люстр, ни шампанского, ни граммофона. Там стоял один сплошной грохот.
Рев шторма снаружи бил в борта и сливался с гулом воды и с криками солдат, запертых в теплушках. Многие кричали, проклинали власть и тех, кто потащил их на эту войну. Палуба трюма ходила ходуном. Фонари на переборках качало, и тени от них метались по мокрому железу.
Людей в трюме было всего несколько человек. При Сарме главная угроза для парома не грузы в трюме, а обледенение. Волны захлестывают верхнюю палубу, вода на ветру мгновенно замерзает, и корабль покрывается сотнями тонн льда. Он намерзает неравномерно, создавая огромную дополнительную парусность, в которую упирается ураганный ветер.
Если лед не сбивать, центр тяжести уйдет наверх, и паром перевернется кверху брюхом (сделает оверкиль).
Поэтому объявили аврал. Все свободные руки сейчас находились наверху, на ледяном ветру, и топорами, ломами и кувалдами крошили лед…
Но потом все стало совсем плохо.
Двадцатитонный вагон в дальнем углу, тот, что под завязку набили снарядами и патронными ящиками, сорвало с креплений. Лопнули все стяжки разом, металл не выдержал рывка. И теперь эта махина при каждом крене с чудовищным визгом катилась по рельсам на несколько саженей в одну сторону, замирала и катилась обратно. Туда и сюда. Молот в сорок тысяч фунтов, который ищет, где ударить.
Боцман и трое матросов кинулись к нему с тяжеленными чугунными башмаками и цепями. Они не первый год возили груз через озеро и не пытались удержать чудовищную махину руками — это самоубийство. Надо сделать другое — поймать момент.
Когда корабль переваливался с волны на волну, вагон на какую-то секунду замирал, прежде чем покатиться в обратную сторону. В этот миг нужно было успеть всё сразу: подбить под скат башмак, накинуть на проушину пудовую цепь и в два оборота затянуть винтовой талреп, чтобы намертво прижать сталь к палубе.
Только рук катастрофически не хватало. Пока боцман совал башмак под колесо, двое матросов надрывались, пытаясь поднять и зацепить тяжелую, скользкую от солидола цепь. Секунда уходила. Корабль кренился. Вагон с чудовищным скрипом наваливался на башмак, толкал его по рельсу, высекая искры, и снова срывался в накат, вырывая железо из рук.
Они кидались, отскакивали, снова кидались. Один матрос не успел отдернуть руки, когда цепь дернуло, ободрал ладонь и выругался.
— Семеныч! — заорал матрос, перекрывая грохот. — Солдатню выпустить надо! Их там четыре сотни сидит без дела! Навалимся всем гуртом, удержим!
Боцман не обернулся. Он стоял, расставив ноги, вцепившись в скобу, и не сводил глаз с кренящегося борта.
— Цыц! — рявкнул он. — Выпусти их, дурака кусок. Они в темноте, на качке, под колеса полезут, как телята. Половину передавит, остальные с ума посходят и нам мешать будут. Пробовано уже.
Он снова кинулся к вагону. Матросы успели было подбить под колесо башмак, но на следующем крене махина с разгону вышибла его, как щепку, и башмак, кувыркаясь, улетел в темноту и где-то звонко ударился о борт. Цепь, которую успели накинуть на ось, лопнула с сухим треском, и обрывок ее хлестнул по переборке в палец от головы боцмана.
Вагон снова пошел в накат, грохнул о что-то, искры брызнули из-под колес.
— Беги наверх! — крикнул боцман одному матросу. — В салон, к господам офицерам! Скажи, борт пробьет, ко дну пойдем! Пускай идут пособить, кто может! Бегом!
— Я лучше с палубы кого позову! — матрос испугался разговаривать с офицерами больше, чем взбесившегося вагона.
— Делай, что тебе говорят! — рявкнул боцман. — На палубе сейчас жуть! В метре ничего не видно и не слышно! Пока ты соберешь хоть пятерых, уйдет пятнадцать минут! А вагон сейчас борт проломит!
Матрос метнулся к трапу, споткнулся на качке, упал, разбил лицо о ступеньку, вытер рукой кровь и полез наверх.
* * *
Дверь салона распахнулась. На пороге стоял матрос. Лицо в крови, она текла из рассеченной брови по щеке, по подбородку, капала на бушлат. Он держался за косяк и хватал воздух ртом, и голос у него сорвался почти до хрипа.
— Господа офицеры! Вагон сорвало! В трюме! Борт пробьет, и все, потонем! Подите помочь, Христом богом прошу!
И тишина. Только всеми забытый граммофон выл да за бортом ревело. Люди смотрели на матроса и не двигались. Люди растерянно смотрели на матроса.
Вода за бортом — градуса четыре, не больше, осенний, почти зимний Байкал. В такой воде человек живет минуты три, ну пять, если крепкий. Потом руки перестают слушаться, и все. Шлюпки в такую волну не спустить. То есть выбора, по сути, никакого нет. Либо удержим вагон, либо мы все на дне.
— Идем, господа! — крикнул я и побежал к двери. — Чего тут думать.
Люди побежали за мной. Сперва Оболенский, ему, как мне показалось, стало очень интересно. За ним Зуров, Горшков, Смирнов, и другие. Да почти все из мужчин, кто был здесь. Даже фон Зигель пошел, хотя мог бы из-за возраста и остаться.
А еще за нами следом прибежала Стрелецкая с фотоаппаратом. Ну как это — возможное кораблекрушение, и без нее!