Страница 39 из 73
Телячью воложку переходили вброд — под осень речка местами чуть ли не совсем пересыхала. Впереди всех шла грозно насупленная тетка Агаша, высоко заголив белые ноги в сине-лиловых выпуклых венах. За теткой Агашей ковыляла, опираясь на сковородник, подслеповатая бабка Тоня, распустив на молочно-теплой, стоячей воде подол линялой черной юбки (другая старуха, теткина мать, осталась караулить дом: дядя, как на грех, в это время был в командировке в области). Заспанная Дашура плелась последней.
«Лизочку, свою любимицу, даром что эта дылда старше меня, не подняла! — сердито думала Дашура. — «Пусть Лизочка понежится, у нее слабое здоровье», — передразнивая тетку Агашу, Дашура показала ей в спину язык.
По тихому мелководью она брела осторожно, боясь ухнуться в невидимые ямы, подстерегавшие на каждом шагу.
На той стороне острова Дашуру ждало новое огорчение. Тетка Агаша, надеялась она, позволит ей пойти вместе с бабушкой Тоней, безобидной и жалостливой старухой, но та решила по-своему.
— Ты — да смотри у меня в оба! — отправляйся на Карасево озеро, — сказала тетка, никак не называя Дашуру. — И не криви губы… черти тебя там не слопают! А мы с тетей Тоней пойдем к Плешивой прорве… Ну, поторапливайся! Кому я сказала?
Глотая слезы и замирая от страха, Дашура свернула с торной песчаной дороги на еле приметную тропку, прятавшуюся в перестоявшейся осоке — сизой от крупной обжигающей росы. Гиблая эта тропка — Дашура уж точно знала! — тянулась, петляя по лугам, к страшному Карасеву озеру, из которого глухими ночами высовывают рогатые головы пучеглазые водяные быки и трубят, трубят на всю округу — жутко и призывно.
«Что ж тут поделаешь — погибать так погибать, видно, на роду у меня написано, — уже отрешенно думала Дашура, не замечая слез, еще обильнее покатившихся по щекам. — Жалко мне одного дядечку… не простилась с ним».
И тут вдруг произошло чудо: из-за комля-спрута, оставшегося от старой осины, когда-то с корнем вывернутой ураганом, вынырнул, будто из-под земли, лыбящийся Егорка.
От радостной нечаянности Дашура даже не вскрикнула. В эту минуту забыв и вредную, косящую во гневе, тетку Агашу в придачу с ее любимицей Лизкой — ябедницей и недотрогой, а также и страшное Карасево озеро, и пестробокую Вечерку, она восторженно смотрела, все еще не веря в чудо, на летевшего к ней на всех парусах Егорку. К концу лета мальчишка чуть ли не совсем обуглился под неумеренно щедрым волжским солнцем.
— Держи, на, — с солидной деловитостью обронил Егорка, доставая из-за пазухи пышку-сдобнушку, теплую, словно бы сейчас из печки.
— А тебе есть? — шепотом спросила Дашура, опуская просиявшие лучисто глаза.
— А как же! — Егорка достал и себе пышку.
— Счастливый ты! — вздохнула Дашура. — Я отродясь таких сдобнушек не ела.
— У тебя губа не дура! — беззаботно тряхнув головой, Егорка добавил: — Ты куда? На Карасево? Ну, и давай махнем напрямки. Так скорее доберемся.
— А… а водяные быки? Они нас не сожрут?
Прыснул в кулак Егорка.
— И не лень тебе слушать бабкины сказки? Они не такое еще сбрешут!
Взявшись за руки, они бежали и бежали с бугра на бугор, из лощины в лощину, то окунаясь в погребную, отволглую сырость буреломных оврагов, заросших студенисто-скользкими грибами-поганками, то возносясь на согретые солнцем вершины холмов, дышащие в лицо живительным теплом и томным дыханием поздних луговых цветов.
Кое-где в низинах еще стелился тяжелый туман, но бесстрашный Егорка первым нырял в него головой.
— Ой, Егор… где ты? — встревоженно спрашивала Дашура, не сразу решаясь шагнуть в матово-пепельную, обволакивающую сырость, жуткую пелену.
Изредка Дашура нараспев кричала, приставив ко рту сложенные руки:
— Ве-эчерка-а! Ве-э-эчео-орка-а!
Потом чутко прислушивалась. Но корова не подавала ответного голоса.
Пышки-сдобнушки давно съедены, и уж снова хочется есть. Находчивый Егорка, колупнув раз-другой родинку-фасолину на подбородке, заявил отважно:
— А давай, знаешь, чего… листья жевать.
И сорвал с орешника зеленую ветку.
— Листья? — ахнула Дашура.
— Они знаешь какие? У всех разный вкус… Вот попробуй.
Глядя на Егорку, усердно запихивающего в рот шероховатые, чуть ли не с ладонь, сочные листья, Дашура тоже потянулась к ветке.
Они перепробовали и жесткие, будто вырезанные из жести, листья дуба, горькие и вяжущие во рту, и березовые — лакированные кругляши, слатимые, чуть-чуть пахнущие баней. Не прошли мимо встретившихся на пути худенькой сиротливой осинки и престарелого, вымахавшего до неба осокоря, притерпевшегося ко всяким невзгодам за свою непостижимо долгую жизнь. А когда набрели на рябину, поели, морщась до слез, ее неспелые еще, но такие соблазнительно огнистые крупные ягоды…
— Боже мой, — вдруг прошептала, на какой-то миг закрывая глаза, Дашура. — К чему… правда, к чему, глупая, бережу себе душу? Как бы забыть навсегда прожитое течение жизни, забыть до глухой гробовой доски?
У нее устали ноги, и надо бы давно сесть, но она как-то не догадывалась этого сделать, а все стояла у окна.
Самовар, попищав по-комариному, совсем заглох. Смолкла и Астра в соседней комнате, видимо, ей тоже надоело тянуть неприятным пискливым своим голоском тоскливые песни про дожди, измены и разлуки.