Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 73

IX

В Актуши из лугов Олег вернулся засветло. По водянисто-холодному, чуть впрозелень, небу паслась всего-навсего парочка легких облачков, снизу окаймленных клюквенного цвета оборками. А за ощетинившиеся сосны на Шелудяк-горе, будто обуглившиеся во время пожарища, садилось большое, чуть притомившееся за день солнце.

Дома Олега ждала мать.

Он уже давно приметил: стоит после тяжелого рабочего дня, войдя во двор, увидеть на сенной двери висячий замчишко, который любой шкет откроет ржавым гвоздем, как настроение тускнело и уж пропадало всякое желание переступать порог отчего дома. Но ежели окна избы светились тепло и живо или из трубы над крышей курчавился неуловимый дымок, ноги сами собой убыстряли шаг, и по ступеням крыльца Олег взбегал легко и резво.

Так было и нынче. Передергивая плечами (Олега слегка знобило), он влетел на крыльцо, спугнув сиротливо прикорнувшего к высокому порогу утенка, вихрем пронесся через сени, по пути поддав ногой старую калошу. А распахнув дверь в избу, загорланил от порога:

— Мама, ты жива?

Показавшись из-за перегородки, мать укоризненно качнула головой:

— Чему радуешься, водяной?

А приглядевшись к сыну попристальней — с его одежды все еще капало, уже строже прибавила:

— Раздевайся сию же минуту!

И загремела печной заслонкой.

— Да ты что, мам? — опешил Олег. — Я вот умоюсь наскоро, а ты порубать на стол собери.

— Я чугун воды согрела, — говорила мать, не слушая сына. — У тебя губы, и те посинели. Помоешься в корыте, белье сухое наденешь, тогда и ужинать.

— Ох, — вздохнул покорно Олег, — и придумщица ты у меня!

А поплескавшись у печки в корыте, надев теплое фланелевое белье и даже обувшись в валенки по настоянию матери, он и в самом деле почувствовал себя лучше.

После ужина пили чай.

— До грозы так-таки не успели убрать сено? — спросила мать равнодушно, как бы между прочим.

Улыбаясь про себя этой маленькой ее хитрости (кто-кто, а уж Олег-то знал, что значит для ферм заготовка кормов на зиму!), он сказал уклончиво:

— Разве все успеешь… но сметали порядочно. Одна наша бригадка с кузнецом во главе такой стожище завернула!

Мать вздохнула.

Желая во что бы то ни стало сменить тему разговора, Олег полюбопытствовал:

— А в Актушах, мам, как? Накуролесила гроза?

Мать с неохотой протянула, супя черные брови:

— Говорят, с церкви крышу новую сорвало. А на Калмыцкой ошалелый петух в колодец залетел.

Помолчав, уже с улыбкой прибавила:

— И еще новость: у Кашаловых… не у тех Кашаловых, кои на Выселках, а у тех, которые на выгоне… Пропала у этих Кашаловых в грозу бабка их столетняя Ольгея. Искали, искали, а она вдруг сама не своя из погреба выныривает. «Бабаня, спрашивает внучка, откуда ты взялась?» А та сердито: «Война-то кончилась?» У внучки и глаза на лоб: «Какая война?» — «Антихристова, — отвечает бабка, — которую атомонной прозывают».

— Дошла бабка! — усмехнулся и Олег.

Обошли молчанием мать с сыном лишь утреннюю историю с приусадебным участком старика Лукшина. Но Олег уже догадался: мать на его стороне. Эта молчаливая поддержка матери — всегда и во всем правдивой и справедливой — сейчас так нужна была сыну! И он, подобрев душой, едва не выболтал ей о новой стычке с Волобуевым, происшедшей уже после грозы, когда за промокшими колхозниками в луга прикатил грузовик.

Почесывая ухо о мосластое плечо, Олег второпях заговорил совсем о другом:

— Да с Ленькой Шитковым… и рассказывать даже охоты нет. Он, Ленька, вместе с Волобуевым зачем-то прикатил на полуторке. Ну прямо франт франтом… не в луга будто прикатил, а в клуб на бал по случаю Нового года! И брючки отутюжены, и белая сорочка с галстучком, и кожан на «молнии».

Мать вопросительно поглядела на сына.

Олег глотнул из чашки горячего чаю, обжегся и закашлялся.

Минутой позже, все еще не поднимая от стола глаз, сощуренных до щелочек, он с трудом закончил:

— Машина летела с ветерком, ну, и продрогли все. А женскому персоналу и подавно досталось. Я и скажи Леньке — он тоже в кузове вместе со всеми трясся: «Пожертвуй на время свою куртку девчонкам», а он…

— Ну, а он? — поторопила мать Олега, тянувшего до странности скучным голосом.

— А он взял да отвернулся. Не расслышал, поди-ка ты! Пожалел, жадина, кожан свой столичный!

Пододвинув ближе к сыну вазочку с загустевшим прошлогодним медом, до сих пор все еще пахнущим липовым цветом, мать поправила волосы, тяжелым узлом связанные на затылке. Вздохнула. А потом с легким смешком проговорила:

— Э-э, горюшко ты мое! Даже скрытничать не научился. Вся душа нараспашку!

Чувствуя, как у него не только лицо, но и уши заполыхали, Олег удрученно и потерянно мыкнул:

— Ну, ты вечно мне не веришь…

— Молчи уж! — махнула рукой мать. — Пока ты с девками топтался на площади, мне люди все обсказали.

— И что же они тебе обсказали?

— Сам знаешь! Так, говорят, Волобуев на тебя рявкнул, что с Шуркой Шаховой чуть родимчик не приключился. Пообещал, сказывают, если ты еще на покосе появишься, с милицией турнуть!

У Олега заиграли на побуревших скулах крупные желваки. Прерывисто дыша, он спросил, еле шевеля губами:

— А сказывали тебе, как обломал Волобуева дядя Кирилл? Сказывали?

— Сказывали! — кивнула мать. — Спасибо Кириллу Силаичу. Отхлестал он этого мизгиря по первое число. «Чего ты к парню привязался? Чай не на барщине он, и ты не помещик!» Так или не так сказанул кузнец?

— Так-то так, да я другое вижу: не будет мне, мам, тут жизни… пока Волобуев крутит-вертит в Актушах. А в огородную бригаду я больше ни ногой. Другой же работы он не даст… Хоть уезжай до времени куда глаза глядят. А куда сунешься без паспорта?

— Уж и управы нельзя найти? На этого самодура? — спросила в сердцах мать, скрестив на груди руки. — Узнать бы надо, когда Пшеничкин из больницы вертается. Семен Семеныч, он всегда за правое дело… Сколько раз доставалось от партийного секретаря разным ухарям! Семен Семеныч и сейчас бы…

— За Петра Ильича Лукшина, может, и тряхнут малость. И землю старику заставят вернуть. А со мной… со мной у них вроде бы все в ажуре. Не зацепишься. — Помолчав, Олег добавил: — Пшеничкин, это ты верно… душа у него родниковой чистоты! Вот только прихварывать чего-то частенько стал.

Долго оба молчали. Совсем было заглохший самовар вдруг снова затянул свою песенку — жалобно, пискливо.