Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 13



Но довольно капризов и причуд памяти. Впрочем, одно событие дневник все-таки оживил — оно возникло передо мной ярко и рельефно. «Среда, 11 июля. Видел красавку — атропу белладонну».

Я бродил один, без Маркуса, по задворкам усадьбы и заглядывал в заброшенные строеньица, привлекавшие меня куда больше, чем вид на Брэндем-Холл с юго-запада. В одном из них — оно было без крыши — я вдруг наткнулся на растение. Не просто растение в моем тогдашнем понимании слова, но куст, почти дерево, одного со мной роста. С блестящими листьями, сильное и цветущее, оно было само здоровье и в то же время таило в себе что-то зловещее: я почти видел, как оно высасывает из земли питательные соки. Казалось, оно устроилось здесь как нельзя лучше.

Я знал, что растение насквозь пропитано ядом, знал и о его красоте — вычитал в маминой книжке по ботанике. Я стоял на пороге, не смея войти, и смотрел на яркие пуговичные ягоды, на тусклые, мохнатые цветы-колокольчики пурпурного цвета, тянувшиеся ко мне. Вдруг мне стало страшно: растение отравит меня, даже если я коснусь его, не съем его ягод — оно само меня съест. Сразу видно, что ненасытное!

Я на цыпочках вышел, словно подглядывал за чем-то, не предназначенным для моих глаз; может, рассказать миссис Модсли? Вдруг она подумает, что я сую нос не в свое дело? Я ничего ей не сказал. Представил, как крепкие полные жизни ветки корчатся на мусорной куче или потрескивают в огне: зачем уничтожать красоту? К тому же мне хотелось посмотреть на растение снова.

Атропа белладонна.

ГЛАВА 3

Все началось с погоды — она вышла из повиновения.

В день моего приезда, в понедельник, было вполне прохладно, но уже на следующий день небо очистилось от облаков и вовсю засветило солнце. Когда мы улизнули из-за стола после завтрака (помнится, после еды нас всегда как ветром сдувало, спрашивали, можно ли выйти — и только нас и видели), Маркус предложил: «Пошли глянем на термометр, он показывает самую высокую и самую низкую температуру за день».

Еще одна необъяснимая прихоть моей памяти — если учесть, как часто я бегал к этому термометру, — не могу вспомнить, где он висел; ага, все-таки вспомнил: на стенке восьмиугольного домика с заостренной крышей, прямо под тисом. Это строеньице привлекало меня — была в нем какая-то отрешенность, таинственность. Говорили, что раньше здесь хранили убитую дичь, — тис не пропускает солнца, — но это была лишь гипотеза: назначения домика никто не знал.

Маркус объяснил мне, как работает термометр, и показал маленький кургузый магнит, который тянул указатели вверх и вниз.

— Только не надо его трогать, — добавил он, читая мои мысли, — не то отец рассердится. Он любит сам мерить температуру.

— А он часто сердится? — спросил я. Я не мог представить мистера Модсли сердитым, вообще как-то выражавшим свои чувства, но когда речь идет о взрослых, дети почти всегда задают этот вопрос в первую очередь.

— Нет, зато мама может, — неопределенно ответил он.

Термометр показывал около восьмидесяти трех.



Мы побежали, как только встали из-за стола — во-первых, бегство есть бегство, во-вторых, мы вообще предпочитали бег ходьбе. Я немножко вспотел и вспомнил мамино многократное напутствие: «Следи, чтобы тебе не было жарко». Но что я мог поделать? Я посмотрел на Маркуса. На нем был легкий фланелевый костюмчик. Ворот рубашки застегнут, но шею не сдавливал. Спортивного покроя брюки не походили на шорты, потому что кончались гораздо ниже колен, но сидели свободно, хлопали на ветру и пропускали воздух. Ниже, не касаясь брюк, шли тонкие серые гетры, аккуратно завернутые поверх резинок; и на ногах — чудо из чудес — не ботинки, а так называемые (тогда) полуботинки. Сегодняшнему легко одетому мальчишке такая одежда покажется зимней; мне же казалось, что толку от нее не больше, чем от купального костюма, настолько она не отвечала серьезным требованиям, предъявляемым к одежде.

Документ, подтверждающий эти портняжные воспоминания, лежит передо мной, сохранилась наша с Маркусом фотография; и хотя в одном углу появилось светлое пятно, а нас вместе с фоном опасно перекосило, выцветший красновато-коричневый отпечаток отражает необыкновенные возможности камеры тех времен, когда заставить ее лгать было не просто. На мне широкий и круглый отложной воротничок, галстук-бабочка; норфолкская куртка с глубоким вырезом на груди, круглые, как пульки, кожаные пуговицы, тщательно застегнутые, и пояс, который я затянул туже, чем требовалось. Бриджи застегнуты ниже колен матерчатыми ремешками с пряжками, невидимыми под толстыми черными гетрами; резинки охватывали их как раз под ремешками, и бежавшая по ногам кровь встречала не одно, а два препятствия. Завершает картину пара явно новых ботинок, которые от этого выглядят на размер больше, и длинные шнурки — я, наверное, забыл их подоткнуть; поза у меня лихая.

Моя рука лежит на плече Маркуса (я был на дюйм-другой выше и на год старше его) в знак привязанности, что вполне дозволялось в те дни особам мужского пола при фотографировании (студенты-выпускники и даже солдаты буквально вешались друг на друга), и хотя из-за перекоса — увы! — можно подумать, что я хочу оттолкнуть его, все же видно мое нежное к нему отношение — я действительно относился к нему нежно, хотя его холодность и укоренившаяся тяга к условностям не очень-то позволяли сблизиться с ним. У нас было мало общего, нас объединили обстоятельства, а не родство душ. Его круглое лицо смотрит на мир без особого интереса, он вполне доволен собой и происходящим; на моем чуть вытянутом лице можно прочесть смущение, некую озабоченность оттого, что нужно все время приспосабливаться. На голове у обоих шляпы-канотье, его перевязана простой лентой, моя — лентой с цветами нашей школы; тульи и поля шляп чуть изогнуты и образуют две диагонали, получается как бы наклонная плоскость, по которой мы несемся вниз.

Жара не слишком напугала меня — я побаивался ее по соображениям скорее морального, нежели физического свойства, ибо еще не утратил веру в свои сверхъестественные возможности, и в тот вечер я приготовил сильное заклинание, надеясь повлиять на погоду. Но подобно лихорадке, насмехающейся над потугами доктора, погода не подчинилась, и когда наутро, позавтракав, мы прибежали к домику для дичи, термометр показывал почти восемьдесят пять, и столбик крался еще выше.

Сердце мое упало, и, сделав над собой усилие, я спросил у Маркуса:

— А не вырядиться ли мне в костюм для крикета?

— Ни в коем случае, — ответил он не раздумывая. — Только невежи носят школьное платье в каникулы. Это не принято. Повязывать вокруг шляпы школьную ленту и то не стоило, я уж не стал тебе говорить. И еще, Лео: не выходи к завтраку в комнатных туфлях. Такие привычки — удел банковских клерков. Если тебе уж так нравится, надевай их после чая.

Да, во многих житейских делах Маркус был не по годам опытен, так же как я — не по годам наивен. При словах о банковских клерках меня слегка передернуло — я вспомнил, что по воскресеньям отец всегда спускался к завтраку в комнатных туфлях. Но Маркус брякнул это без всякой задней мысли: я никогда не рассказывал ему о низком общественном положении отца.

— И еще одно, Лео. Когда раздеваешься, ты складываешь свою одежду и вешаешь ее на стул. Так делать не надо. Пусть лежит там, где ты ее с себя сбросил, — слуги все соберут, на то они и слуги.

Он говорил без нажима, но настолько авторитетно, что я ни на секунду не усомнился в его правоте. В вопросах моды и этикета он был для меня верховным судьей, как и я для него в вопросах черной магии. Нет, его авторитет был выше.

За чаем кто-то заметил:

— Я вижу, тебе жарко. У тебя нет никакой одежды полегче?

Я не учуял в голосе особой заботы обо мне, скорее легкое поддразнивание: вытерев лицо платком — еще не знал, что платок к лицу надо прикладывать, — я произнес в свою защиту: