Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 44

Я загибал пальцы дальше, задыхаясь от собственного напора.

— Цены ещё будет держать государство — а дефицитный товар уже утечёт туда, где платят настоящие деньги: в кооперативы, в тень, из-под прилавка. Зарплаты народу вы поднимете, чтоб задобрить, — а отоварить эти рубли будет нечем, полки-то опустеют вчистую! Директора начнут хитрить и прятать продукцию до лучших времён, кооператоры будут жиреть на глазах, а обычный человек, отстояв три часа в очереди за куском хозяйственного мыла или пачкой стирального порошка, будет медленно звереть от бессильной злобы! Вот вам вся ваша хвалёная модернизация! Идеальный, рукотворный хаос, который вы сами себе и устроите!

Пётр Васильевич медленно, тщательно вдавил окурок в хрустальную пепельницу. Поднял на меня глаза — и они стали холодными, как декабрьский лёд на Амуре.

— Допустим, — процедил он, и в голосе впервые зазвенела неприязнь, тонкая, ледяная. — Экономика — ладно. А Союз? Пятнадцать республик, единая держава, спаянная кровью и десятилетиями. Ты хочешь сказать, они вот так, за здорово живёшь, порвут вековые связи?

— Со свистом порвут! — выпалил я, и меня уже несло под откос, без единого тормоза. — И ножницы им для этого вручите вы сами, вашей же собственной гласностью! Снимете цензурный намордник — и в республиках сразу, в один голос, заголосят: а кто кого на самом деле кормит? Кто кого доит? Почему всё до последнего гвоздя решает Москва, плюя на нас? Пока все молчат под страхом КГБ — вы, конечно, дружная братская семья народов, красивая картинка с первомайского плаката. Но как только все разом заговорят в полный голос — тут-то и выяснится, что никакая вы не семья. А склочная коммунальная квартира с одним засранным сортиром на всех, где соседи давно втихую ненавидят друг друга и только и ждут момента, кто первый съедет и хлопнет дверью!

— Да как ты смеешь!.. — Зорин задохнулся от возмущения, кулаки его сжались добела.

— А вот так и смею! — я развёл руками и откинулся на спинку, пьяный, злой и оттого безрассудно, самоубийственно честный. — Потому что это правда, а правды вы боитесь больше атомной бомбы! НЭП покупал народную лояльность за торговлю — и оставлял в уплату молчание. А ваша перестройка попытается купить лояльность за торговлю и правду разом. И вот эта самая правда вас и прикончит, вернее любого шпиона. Дефицит-то можно списать на засуху, на временные трудности, на происки проклятых империалистов. А правду — правду вы уже никогда, слышите, никогда не загоните обратно в бутылку. Она сожжёт вам всю идеологию дотла, до головешек. А без идеологии эта ваша махина не простоит и года. Потому что скреплять-то её больше нечем! Страх — сдох. Вера — сдохла. Деньги — кончились. Всё. Приехали. Конечная.

Тишина на веранде стала мёртвой. Звенящей. Абсолютной.

И вот тут, сквозь эту гулкую, ватную, тёплую пелену торжества, до меня начало доходить.

Сначала — глухо, издалека. Как стук в дверь сквозь крепкий сон. Что-то было не так. Что-то фундаментально, страшно не так во всей этой картине — в моём горячем красноречии, в лёгкости, с которой слова слетали с языка, в этом блаженном, пьяном бесстрашии.

Я осёкся. Замолчал. И в наступившей тишине мысль наконец пробилась наружу, обжигая холодом.

Я не должен был этого говорить.

Ничего из этого. Ни слова. Про девяносто первый год — нельзя. Про неизбежный распад — нельзя. Про их будущие «финансовые ковчеги» — тем более нельзя, ни под каким видом. Всё это — то, что я месяцами, годами держал за зубами намертво, буквально прикусывая собственный язык до крови, чтобы не проговориться, — я вывалил разом. Залпом. С наслаждением, взахлёб, красуясь. Свою главную тайну. Своё послезнание. Свой единственный, бесценный козырь, который и держал меня на плаву, который делал меня для них нужным, но и защищённым.

Почему? Как? Что со мной?

Я медленно, деревянно опустил взгляд на недопитый бокал, зажатый в руке. На тёмно-янтарную, безобидную с виду жидкость, тихо колыхавшуюся на дне.

Коньяк.

Морозная волна ужаса прокатилась по спине, продирая насквозь сквозь всё пьяное, обманчивое тепло.

Вот же черти. Вот же твари хладнокровные.

Опоили.

Что-то подмешали в этот распрекрасный, «личный», «марочный» армянский коньяк. Что-то тихое, безвкусное, растворенное в благородном букете. Какую-то дрянь, что развязывает язык и напрочь сшибает внутренние тормоза. Растормаживает. Делает болтливым, эйфоричным, безрассудно откровенным. А я, дурак набитый, размякший от месяца недосыпа, вымотанный голодом и гонкой, доведённый до ручки, — заглотил это пойло, не подумав, и понёсся. Гордый собой. Упивающийся собственным умом и правотой. Пока они двое спокойно, сыто, неторопливо сидели напротив и аккуратно, по капле, вытягивали из меня всё до самого донышка.

Внутри у меня полыхнуло — на них, на себя, на свою тупую, самодовольную слепоту. Опять. Ну вот опять. Опять меня переиграли, как последнего сопляка. Опять я решил, что я тут самый умный в комнате, что я играю ими, а меня взяли голыми руками. Даже не голыми — стаканом. Простым стаканом коньяка с добавкой.

Я стиснул зубы до скрипа, задавливая, выжигая из себя остатки предательского дурмана, и заставил себя замолчать намертво. Но было поздно. Безнадёжно поздно. Сказанного не воротишь. Слово не воробей.

Пётр Васильевич долго, очень долго смотрел на меня в упор — молча, изучающе, словно пытался разглядеть в самой глубине моих зрачков те самые контуры будущего, о которых я только что вещал с такой пугающей, ледяной уверенностью. Потом медленно поднялся, аккуратно оправил лацканы своего дорогого пальто и повернулся к Зорину. И вся его недавняя показная злость, вся неприязнь испарились бесследно, сменившись чем-то совсем другим — тяжёлым, вдумчивым, сугубо деловым.

— Что ж, Илья, — тихо, почти ласково проговорил он. — Должен признать. Мальчишка твой и вправду уникален. Не соврал ты. Такой стройной, циничной и абсолютно беспощадной картины крушения не состряпал бы мне ни один аналитический институт в Москве. Ни один. Они там, в своих кабинетах, всё ещё истово веруют в социализм с человеческим лицом, в обновлённый Союз, в светлое завтра. А этот сопляк — зрит в самый корень. Голый корень, без прикрас.

Он повернулся ко мне и едва заметно, почти уважительно наклонил седую голову.