Страница 12 из 188
О том, что Горчаков станет Канцлером, догадывались с первого лицейского года. Основал собственную республику, раздал должности, выписывал документы. Иличевский нарисовал флаги, виртуозно вообще выходили у него всякие хартии, декларации, он был каллиграф и миниатюрист. Горчаков принимал в свою республику не всех. Ему даже намекнули, что не следует в Царском Селе учреждать тайные общества, но он сумел с недетской серьёзностью пояснить: всё это не более чем упражнение в государстве и праве, вот и г-н Куницын не возражает… И Куницын, точно, кивнул, хотя ни во что посвящён не был; он удивительно умел понимать умолчания. Горчаков принимал не всех, аккуратно вербовал две категории людей — исполнительных и сообразительных; догадывался, что они не совпадают. Дельвигу даже не предлагал, что было в его иерархии наивысшей оценкой. Я желал бы заниматься иностранными делами, сказал он однажды на прямой вопрос Корфа о будущих интересах, внутренние — c'est très clair par définition. Комовский был исполнителен, Пущин — сообразителен. Вместе с тем видно было, что Комовский наклонен сообщать и осведомлять, и при нём старались не говорить лишнего; Пущин был страшно силён физически и не до конца владел собою. Однако Комовский был чувствителен, и ясно было, что окажется летописцем всего выпуска; в его жилетку многие плакались. Пущин бывал внезапно жесток и внезапно же добр; неясно было, насколько можно ему довериться. Друзьям он был друг, но как избирал друзей, если не считать бесспорного критерия с созвучием фамилий, — понять трудно. В нём сидело нечто медвежье, медведь тоже не всегда предсказуем. Когда медвежонок в Царском сорвался с цепи и бежал, Пушкин сказал при нескольких товарищах: один человек нашёлся, и тот медведь. Имелось в виду, что сорвался с цепи, — напасть ни на кого не успел, быв застрелен. Эта фраза стала известна Энгельгардту, директору, и почти наверняка через Комовского. Пущин в борьбе любого клал на лопатки, назывался между друзьями Медведем и кличкой этой гордился.
Любопытно было, что выйдет из Яковлева. Яковлев обладал редким даром переимчивости, показывал всех, и с такой жестокой наблюдательностью, что ясно было — растёт человек беспощадный; при этом музицировал и сочинял прелестные сентиментальные романсы, с одинаковой лёгкостью доводя товарищей до смеха, почти истерического, и слёз, до той ужасной зимней грусти, какая бывает в казармах, закрытых школах и ещё, говорят, в домах терпимости. Яковлев мог бы представлять на театре, но понятно было, что человек растёт государственный, и лучше быть государственным человеком с талантами паяса, никогда не лишними, нежели паясом с идеями, лишними всегда, даже и на государственной службе. Он был необходим как Пересмешник и лучший диагност — по нему всегда можно было судить об отношении лицеистов к профессору или товарищу; при том же он был с немногими искренен, с большинством скрытен.
Не Желающий Ехать выделился сразу, и он был одним из самых необходимых, насущных типов. Кюхельбекер был тот, кто сплачивает всю команду как её посмешище, иногда и жертва (не надо думать, что они там все были добрые дети; они были одарённые дети, невротизированные изоляцией). Кюхельбекер был именно то, что всегда вызывает травлю, человек явно сильный — а слабого никто и не травит никогда. Будь он чуть более нормален, или чуть менее чрезмерен во всём — от памяти до роста, или будь он хотя бы не так ярок! Если бы чуть ввести его в рамки, он был бы красив; глаза большие, бархатные, трагические — но имели безумное выражение. Сам был длинен чрезмерно, и то же самое стихи: ничто не умел завершить вовремя. Был памятлив, неизбирательно начитан, фантазией обладал циклопической — мечтал написать стихами историю Агасфера, Вечного жида, и чрез его странствия дать всю картину исканий человечества. Во всём была необузданность, избытки переходили в уродство. При том он был весьма силён физически, вынослив телесно, однако выглядел хрупким, как те гигантские комары, которых без всяких оснований зовут малярийными. Историк Кайданов, флегматический человек с весьма злым языком и решительными суждениями, живое опровержение общего места, будто все флегматики тугодумы, прямо сказал родне Кюхельбекера во время одного посещения, что лучше его обучать на дому, благо есть для этого все возможности, и уж точно он не будет отлынивать, ибо трудолюбив. Среда подростков не всегда хороша, бывает ядовита. В таких случаях уместней всего хирургия. Но бэ, да мэ, да нам таких трудов стоило устроить его сюда — что же, оставляйте здесь, где он один раз уже топился в пруду, и хорошо, если не будет стреляться, сам с собою или с однокашником. И для Кюхельбекера лучшим выходом была бы хирургия, как, продолжая метафору Куницына с родами, необходимо иногда бывает кесарево сечение, но, как решил сам Кюхель, рвать связи с языком для него немыслимо. Дважды затевал он переезды; дважды вернулся, на третий раз вернули. Разумеется, если бы к делу подойти тщательнее, бегство могло ему удаться; но всякий раз вступали «соображения». А между тем наберись он действительной решимости — и быть бы ему первым Пассажиром; но история складывается так, что всегда есть первый неудачный опыт, тот первый блин… И однако же великую роль Не Желающего следует уважать: он тот, на кого оглядывается Пассажир, набираясь решимости. Он тот, кому чуточки не хватило до гения или чуть лишнего было дано для красавца — слишком длинный нос, слишком длинные руки, слишком длинные стихи.